Почему православная церковь так легко обрушилась в 1917‑м

Последние годы окрасили нашу действительность в густые патриотические тона. Без них не мыслится сколько-нибудь уверенного завтра. Либерально-глобалистские рецепты уже мало у кого вызывают энтузиазм. В моде исконные «одежды», собственные силы, традиции и т.д. Поощряемые сверху, они выглядят закономерной реакцией на «прогресс» в космополитическом духе. Поэтому представляется нелишним напомнить, как прежде власти поднимали на щит патриотическую доктрину. Что касается ХVIII столетия, то говорить о национальных приоритетах следует с большими оговорками. Европеизировавшийся российский истеблишмент в принципе не интересовался коренным населением, относясь к нему примерно так же патриотично, как английские колонизаторы к индийцам. Забота о подданных ограничивалась поддержанием их трудовых кондиций для выколачивания доходов. Первые десятилетия ХIХ века знаменовались новыми всходами на патриотической ниве. Конечно, этому способствовали победоносные итоги Отечественной войны 1812 года. Народ встал на защиту империи, что заметно взбодрило правящую прослойку. Но не менее определяющую роль сыграло и модное течение общественной мысли — немецкий романтизм. Он дал жизнь научным школам, приступившим к изучению национальных историй, языков, быта, традиций и т.д. Тем самым романтики утверждали самоидентификацию государств и народов. Поэтому их творчество оказалось востребовано властями, оценившими перспективность изысканий не только с научной стороны. Ряд германских государств, в первую очередь Пруссия, взяв на вооружение взгляды романтизма, поставили в центр идеологической архитектуры идею нации, которая с помощью церкви сплачивается вокруг монарха. Мысль выглядеть не просто правителем, а «отцом народа» не могла оставить равнодушным Николая I, особенно в свете его комплексов, связанных с восстанием аристократов-декабристов. Император решил апробировать новые форматы на российской почве, тем более что главный пропагандист той поры — министр просвещения граф Сергей Уваров — слыл давним поклонником немецкой романтической школы, упаковав ее идеи в триаду «православие, самодержавие, народность». На практике это вылилось в так называемый квасной патриотизм — взаимную любовь власти и мужика через православие в его синодальном облике. Любая мысль, любое действие оценивались сквозь эту призму. Литературу, печатные издания заполнили произведения, публикации, претендовавшие на эталон народности. Авторы обратились к изображению настоящего русского человека с его приверженностью царю-помазаннику и православной церкви. Был открыт поход за чистоту всего отечественного. Поборники народности требовали возврата «говора разумных мужичков наших», избавления от французского слога на русский манер. Даже творчество Александра Пушкина признавалось вредным, не отвечающим народному духу. Наиболее бдительные предостерегали от увлечения поэтом, уверяя: если в России оказалось бы больше таких Пушкиных, то она попросту погибла бы. Романтические взгляды вдохновляли не только государственных мужей, но и послужили импульсом такого общественного движения, как славянофильство. Его идеологи: Александр Хомяков, братья Киреевские, братья Аксаковы и др. — обнаружили в народе, в церкви эстетический источник. Просветительство отторгали, утверждая, что оно чуждо истинной России. Тем не менее Николай I сторонился этих интеллектуалов, предпочитая более привычные бюрократические механизмы. Можно сказать, что славянофилы оказались своего рода конкурентами в воплощении «православия, самодержавия, народности». Настораживало власть и подчеркнуто негативное отношение к Петру I. Вспомним публичные страдания Петра Киреевского по поводу своего имени, данного ему родителями, череду анафем Константина Аксакова основателю Российской империи и т.д. Однако, несмотря на эти шероховатости, славянофилы и не мыслили себя вне рамок уваровской доктрины, утверждая, что со времен Киевской Руси народ беззаветно верен и православию, и самодержавию. Знания о низах, их религиозных предпочтениях носили главным образом теоретический характер, в чем и заключалась ахиллесова пята дворянского высшего света. Неожиданным оказалось препятствие, не просто мешавшее изображать единение нации, а делавшее это единение в принципе неосуществимым. Речь о расколе, заряженном неприятием синодальной церкви, помещиков и интеллигенции — «барских сынков». Оборотной стороной патриотического официоза явились николаевские гонения на староверов. Власти демонстрировали, что видят в них отщепенцев, с коими следует поступать предельно жестко. В свою очередь славянофилы осмысляли церковный раскол по-европейски, то есть как размежевание православия с католицизмом. Конфликт же внутри русского религиозного сознания оставался на периферии их интересов. РПЦ неизменно рассматривалась альфой и омегой патриотизма, своего рода идентификатором русскости. 1917 год поставил крест на этой идиллии. В жизнь ворвалась интернациональная доктрина с ее марксистскими корнями. Захватившая власть большевистская «гвардия» уподобляла Россию вязанке хвороста для разжигания мировой революции. Такой взгляд на большевизм стал фирменным знаком патриотов уварово-славянофильской закваски. Но обличительный угар не отвечал на серьезный вопрос: почему же с легкостью обрушилась «истинно народная» церковь? Как справедливо заметил писатель Леонид Леонов, что с ватиканским орешком, случись там подобная заварушка, уж не так-то легко справились бы большевики. Верх наивности считать революционный обвал случайным вывихом истории или злым умыслом кучки инородцев. Такие объяснения — следствие обывательских представлений. Об опасности упрощенных трактовок говорил известный мыслитель Николай Бердяев, призывавший переоценить воспетую до революции народную тягу к церкви. Повторять подобное, подчеркивал Бердяев, страшное заблуждение. Произошедший коллапс дал все основания распрощаться с иллюзией, будто существует одна русская нация. После случившегося подобное мнение выглядело не более чем предрассудком. Однако эти справедливые предостережения до сего дня не возымели действия. Наследники славянофилов, черносотенцев всех мастей продолжают соотносить русский патриотизм исключительно с собой. Не желают видеть, признавать, как с середины 1930‑х таяли миражи мировой революции, как во внутрипартийной борьбе сформировался облик нового большевизма. А с ним наступает и реабилитация патриотизма, ставшего центральным элементом идеологической архитектуры. Русский народ провозглашался самым передовым в мире, объявлялся «старшим среди равных», которым гордятся, как старшими братьями. Именно русские возглавили освобождение, совершили Октябрьскую революцию и открыли другим народам новые горизонты. Карл Маркс после такого вольного обращения с его теоретическим наследием перевернулся бы в гробу. Перед нами совершенно новое издание марксизма, где канон о мировой революции отодвинут далеко на задний план, уступив место патриотическому концепту. Ни один народ мира не может встать вровень с великим и передовым русским народом, который обладает бесценной культурой и героическим прошлым. Согласимся: о возведении подобных патриотических воззрений в ранг государственной политики в свое время не могли мечтать и такие апологеты патриотизма, как Михаил Катков и Константин Победоносцев. При царском самодержавии никто не позволил бы им развернуться во всю патриотическую удаль. А при Сталине мощно спрессованная патриотическая доктрина обрела явь! Для нынешних штатных патриотов признание такой трансформации большевизма — гибельно. За этим последует уточнение их идентификации, «родословной», что чревато рядом вопросов, от коих они до сего дня старательно увертываются. Под давлением окажется РПЦ, несущая конструкция этого «русского» патриотизма. Неудобный для него национальный расцвет времен СССР свидетельствует, что именно выходцы из коренных великорусских регионов жаждали окончательно и бесповоротно разобраться с церковью. Причем пришедшие на смену ленинской гвардии руководствовались не марксистскими истинами, а национальной идентификацией: русское — это лучшее и передовое. В их системе ценностей интернационалистические мотивы занимали подчиненное место, лишь подкрепляя осознание собственной исключительности. Получается, для этих коренных русских людей национальное возрождение не связывалось с РПЦ! Потому-то воспевание русского народа сопровождалось сносом церкви, превзошедшим гонения периода Гражданской войны. Очевидно, коммунисты из рабоче-крестьянских низов считали ее не только не своей (что естественно), но и в принципе чуждой подлинно русскому духу. Иначе говоря, мы сталкиваемся с явлением, когда национальный ренессанс в «большевистских одеждах» выразил иную традицию, издавна существовавшую в народных слоях. Подчеркнем, сугубо патриотическую, но не церковную. Отсюда следует, что понятие «русский патриотизм» имеет более сложную природу, чем это представляется нынешним почвенникам, не мыслящим его без РПЦ. Выяснение того, в чем же именно он выражается, — дело нашего ближайшего будущего.

Почему православная церковь так легко обрушилась в 1917‑м
© Московский Комсомолец