Король южнорусского юмора, всадивший дюжину ножей в спину революции. К 140-летию Аркадия Аверченко
Самый яркий, звездный период его жизни вообще и жизни литературной — конечно, петербургский, связанный с Петербургом и журналами «Сатирикон» и «Новый Сатирикон». Но никак не в меньшей степени его, родившегося в Севастополе, работавшего конторщиком в Донбассе и начавшего печататься в Харькове, можно назвать южнорусским писателем. В широком, но вполне верном понимании Юга России как пространства от Киева до Воронежа. Каждая из южнорусских точек биографии Аверченко оставила след в его творчестве. Вот Донбасс: «Шахтеры (углекопы) казались мне тоже престранным народом: будучи, большей частью, беглыми с каторги, паспортов они не имели, и отсутствие этой непременной принадлежности российского гражданина заливали с горестным видом и отчаянием в душе целым морем водки. Вся их жизнь имела такой вид, что рождались они для водки, работали и губили свое здоровье непосильной работой — ради водки и отправлялись на тот свет при ближайшем участии и помощи той же водки. Однажды ехал я перед Рождеством с рудника в ближайшее село и видел ряд черных тел, лежавших без движения на всем протяжении моего пути; попадались по двое, по трое через каждые 20 шагов. - Что это такое?— изумился я. - А шахтеры, — улыбнулся сочувственно возница. — Горилку куповалы у селе. Для Божьего праздничку. - Ну? - Так не донесли. На мисти высмоктали. Ось как! Так мы и ехали мимо целых залежей мертвецки пьяных людей, которые обладали, очевидно, настолько слабой волей, что не успевали даже добежать до дому, сдаваясь охватившей их глотки палящей жажде там, где эта жажда их застигала. И лежали они в снегу, с черными бессмысленными лицами, и если бы я не знал дороги до села, то нашел бы ее по этим гигантским черным камням, разбросанным гигантским мальчиком-с-пальчиком на всем пути. Народ это был, однако, по большей части крепкий, закаленный, и самые чудовищные эксперименты над своим телом обходились ему сравнительно дешево. Проламывали друг другу головы, уничтожали начисто носы и уши, а один смельчак даже взялся однажды на заманчивое пари (без сомнения — бутылка водки) съесть динамитный патрон. Проделав это, он в течение двух-трех дней, несмотря на сильную рвоту, пользовался самым бережливым и заботливым вниманием со стороны товарищей, которые все боялись, что он взорвется». А вот о Севастополе — но с таким же успехом и о каком-нибудь другом южном портовом городе, Одессе или Таганроге: «Часто приятели передавали мне грозное предупреждение: - Вчера я встретил Степку Пангалова, он просил передать, что даст тебе по морде. - За что?— ужасался я. — Ведь я его не трогал? - Ты вчера гулял на Приморском бульваре с Косым Захаркой? - Ну, гулял! Так что ж? - А Косой Захарка на той неделе два раза бил Пангалова. - За что? - За то, что Панталон сказал, что он берет его на одну руку. В конце концов, от всей этой вереницы хитросплетений и борьбы самолюбий страдал я один. Гулял я с Косым Захаркой — меня бил Пангалов, заключал перемирие с Пангаловым и отправлялся с ним гулять — меня бил Косой Захарка. Из этого можно вывести заключение, что дружба моя котировалась на мальчишеском рынке очень высоко, — если из-за меня происходили драки. Только странно было то, что били, главным образом, меня. Однако если я не мог справиться с Пангаловым и Захаркой, то мальчишки помельче их должны были испытывать всю тяжесть моего дурного настроения. И когда по наглей улице пробирался какой-нибудь Сема Фишман, беззаботно насвистывая популярную в нашем городе песенку: На слободке есть ворожка, Барабанщика жена… я, как из земли, вырастал и, став к Семе вполоборота, задиристо предлагал: - Хочешь по морде? Отрицательный ответ никогда не смущал меня. Сема получал свою порцию и в слезах убегал, а я бодро шагал по своей Ремесленной улице, выискивая новую жертву, пока какой-нибудь Аптекаренок с Цыганской слободки не ловил меня и не бил — по всякой причине: или за то, что я гулял с Косым Захаркой, или за то, что я с ним не гулял (в зависимости от личных отношений между Аптекаренком и Косым Захаркой…)» Юмор Аверченко или, как он сам часто подписывался, Ave — это настоящий южнорусский юмор, а не его последующая чудовищная симуляция. Не кривляния собирательной «тети Сони» и не поток хамоватых банальностей Жванецкого, подаваемый в качестве мерила интеллекта: если ты понимаешь Михал Михалыча, ты умен, а если нет — тупоголовый обыватель. Аверченко — это настоящий живой смех и настоящая сатирическая проницательность Харькова, Одессы, Севастополя, Ростова. Впрочем, кое-какие параллели между творчеством Аверченко и современным, не только «одессо-симулирующим» рынком сатиры и юмора провести можно. Скажем — пишу и сам чувствую себя кощунником — с Comedy Сlub. Суть сравнения в том, что резиденты данного «клуба» и главный резидент «Сатирикона», обильно шутя по поводу практически всех сторон социальной, общественно-политической, культурной жизни, очень скупы в выражении позитивной позиции. Под удар попадают левые, правые, консерваторы, либералы, модернисты, традиционалисты, полицейские, митингующие, взяточники, взяткодатели. А сами мастера-то с кем? Конечно, выявить позитивную позицию Аверченко и «Сатирикона» все же было возможно. Пусть даже через отрицание — сравнив, что именно отрицается и высмеивается наиболее едко и часто. Например — правые движения, партии и настроения. Вот рассказ «Национализм» про купца Пуда Исподлобьева, в стремлении к однородности ставшего националистом сначала своего дома, затем отдельного его этажа, а затем посчитавшего инородцем и самого себя. Рассказ этот вполне могли бы использовать современные сторонники идеи «русская поправка в Конституцию вернет страну к границам Московского княжества» и тому подобных благоглупостей. Но не используют, вероятно, не зная о том, что такое произведение существует, да и о самом Аверченко имея смутное представление. Право слово, сто лет назад буржуазные либералы, к умеренной части которых и принадлежал Аркадий Тимофеевич, были намного умнее и талантливее. С началом Первой мировой, в условиях всеобщего патриотического подъема и единения, важной частью которого стали еще вчера фрондировавшие либералы, позиции Аверченко становятся очерченными еще более явно. Он боец идеологического и публицистического фронта, разит пером кайзера, его генералов, тевтонский милитаризм. Однако и касательно внутренних дел определенности в словах и фразах становится больше, причем определенность эта мрачная. Февральскую революцию, как и многие жители Российской империи — да что греха таить, основная их часть — Аверченко и его товарищи по «Новому Сатирикону» встретили радостно, посчитав решительным шагом на пути национального обновления и оздоровления. Эйфория была недолгой, и у Ave закончилась быстрее, чем у других. Так, честить А.Ф. Керенского никчемным напыщенным болтуном, способным лишь на позерство и дальнейшее умножение разрухи, он стал еще в месяцы всеобщего любования этим персонажем. Октябрь внес в жизнь Аверченко окончательную, тотальную определенность: жизнь эта, как и жизнь всей страны, разделилась на «до» и «после». Он открыто признался: «После такого со мной обращения «рабоче-крестьянской», для меня золотопогонник приятнее родного любимого дяди! Потому, что ежели что выбирать из двух, то я предпочитаю, чтобы мне на ногу наступили, чем снесли полчерепа наганом». В скитаниях по Югу России, финальной точкой которых стал родной Севастополь, писатель без устали бичевал большевиков и столь же неутомимо рисовал образ прекрасной дореволюционной «России, которую мы потеряли». Он воспевал ее символы, например, городовых — таких милых, важных, серьезных и бережно охранявших порядок и покой. Показателен аверченовский рассказ про рабочего Пантелея Грымзина. При старой власти тот был недоволен ужином из ветчины, шпрот, французской булки (!) и полбутылки водки, а при новой завидует богачам, которые едят «нежную розовую ветчину, объедаются шпротами и белыми булками». В ноябре 1920-го вместе с остатками белой армии Аверченко отплывает из Севастополя в Константинополь. Чуть раньше в Крыму вышел сборник его рассказов «Дюжина ножей в спину революции», спустя год переизданный в Париже. Это сгусток, резюме и квинтэссенция его послеоктябрьского творчества, пронизанного глубочайшим отторжением большевистского режима и тоской по потерянной России. Особо досталось Ленину и Троцкому. Ave, помимо прочего, изобразил их в одном из рассказов семейной парой, и здесь предвосхитив некоторые современные сатирические тенденции. Надо сказать, в 1920-е книги Аркадия Тимофеевича, пусть и с соответствующими комментариями («это тот самый Аверченко, который не принял величайшую революцию за то, что она помешала ему доесть у трактирной стойки соус кумберленд»), печатались и перепечатывались в Советской России. Тогда, впрочем, на отечественном рынке вообще был вал вполне разрешенной белогвардейско-эмигрантской литературы. «Дюжину ножей» и вовсе удостоил своей рецензией первый человек большевистской партии и страны, он же главный герой и антигерой книги. В газете «Правда» вышла небольшая заметка под именем «Н. Ленин» и с говорящим заголовком «Талантливая книжка». Заканчивалась она так: «Некоторые рассказы, по-моему, заслуживают перепечатки. Талант надо поощрять». Начиналась же — «Это — книжка озлобленного почти до умопомрачения белогвардейца Аркадия Аверченко». Безотносительно к личности Ленина, оценку его оспорить сложно. Аверченко и правда был исполнен злобы. Не только на прямых врагов — и на себя, на товарищей по цеху и современников, допустивших торжество этих врагов. Да, перед нами злоба — но талантливая и часто меткая. Не просто неприязнь, но еще и «злоба дня». 1917-1921 годы — это, наверное, эмоциональный пик творчества Аверченко. В сборнике рассказов «Записки Простодушного», уже целиком относящемся к эмигрантскому периоду, «ярость благородная» постепенно уступает место флегматичной созерцательности и философской описательности. Талант и сатирическая меткость при этом никуда не делись. А вот здоровье, подорванное в первую очередь не физическими даже, а морально-нравственными страданиями, уходило довольно быстро. Аркадий Тимофеевич умер в марте 1925-го в Праге, чуть не дожив до своего 45-летия. Учитывая трагическую судьбу послереволюционной эмиграции, может, и хорошо, что ему не пришлось самоопределяться в последующих ключевых исторических моментах, например, во время Второй мировой. «Всякая революция лишь тогда чего-нибудь стоит, если она умеет защищаться», — сказал как-то кремлевский рецензент Аверченко. Данная формулировка совершенно справедлива и в адрес контрреволюции. Аверченко правом на защиту воспользовался в полной мере, и качество этой защиты признал даже противник. Карл Радек назвал немецкого офицера Лео Шлагетера, казненного за диверсионную войну против французов в Руре, «мужественным солдатом контрреволюции». Слова, вполне применимые к Аверченко. Но Аверченко достоин нашей памяти не только как характерное и яркое подтверждение этого факта. Как великий и остроумнейший энциклопедист русской жизни, как описатель всего, что есть в человеке, его мыслях и быту, как непревзойденный южнорусский мастер русского слова он навечно заслужил наш возглас Ave!