The American Conservative (США): русские сумерки поздней имперской Америки
«Вы знаете, что они говорят о России, — сказал мой московский гид и переводчик. — Побывав здесь однажды, ты захочешь вернуться. Ты не можешь выбросить это из головы». Прошло около месяца, как я вернулся домой из России, и я начинаю понимать, что он имеет в виду. Вернее, я не понимаю этого (пока), но я чувствую это, и чувствую это с силой, большей, чем расстояние между мной и этой страной. В эти выходные я читал для своего исследования «Икону и топор» (The Icon and the Axe) Джеймса Биллингтона (James Billington), популярную книгу 1966 года по истории русской культуры. Биллингтон был выдающимся членом Российской академии наук и директором Библиотеки Конгресса США в период с 1987 года до своей отставки в 2015 году. Он умер в прошлом году в возрасте 89 лет. Это было откровением читать его работу по культуре России периода с 1890 года по революцию 1917 года. Она жутко похожа на нашу в некоторых довольно фундаментальных отношениях. Я хочу немного рассказать вам об этом. По словам Биллингтона, в 1890-х годах молодые представители российской элиты стали разочаровываться в долгой борьбе страны за конституционный либерализм, особенно когда консервативный царь Александр III взошел на престол после того, как был убит его отец, (относительный) либерал, положивший конец крепостному праву. Новое поколение интеллектуалов и художников двигалось в двух разных направлениях: диалектический материализм (то есть марксизм, ведущим представителем которого в то время был Георгий Плеханов) и трансцендентальный идеализм в духе мистического христианского мыслителя Владимира Соловьева. Плеханов, отец русского марксизма, хотел оживить общество посредством революции рабочих. Соловьев, православный христианин, находящийся под сильным влиянием западного христианства, стремился к социальному возрождению через возвращение к своего рода религиозному мистицизму. Как пишет Биллингтон, «материалисты утверждали, что являются наследниками традиций иконоборческих шестидесятых [1860-х]; идеалисты утверждали, что развивают традиции эстетической и религиозной реакции Достоевского на иконоборчество». Их вынудило «отчаяние нового поколения студентов и субъективизм, пессимизм и самоанализ эпохи малых дел». Биллингтон пишет: «новые радикалы, как правые, так и левые» искали «какую-то новую философскую основу, на которой можно было бы опереться». Читая это, я подумал о том, как старомодный либерализм в нашем собственном государстве приходит в упадок, и как молодые поколения и левых, и правых хотят чего-то более радикального. Я не должен был это говорить, но я это сделаю: очевидно, существуют огромные различия между либеральной конституционной республикой, какой была Америка с момента ее основания, и самодержавием, которое всегда было присуще России. Параллель, однако, состоит в том, что в 1890-х годах в России люди, бывшие молодыми либералами поколение назад, теперь становились молодыми радикалами. В США вся идеологическая энергия молодежи связана сегодня с всё более нелиберальными версиями левых и правых. Однажды потеряв, мы можем окончательно лишиться либерализма, но сегодня трудно найти убежденных и убедительных его защитников. (Одним из важных аспектов нашей ситуации является то, что либеральные элиты, управляющие организациями, особенно научными и медийными, часто уступают левому антилиберализму, показывая, что у них не хватает смелости проповедовать свои убеждения. И все же они до смерти обеспокоены антилиберализмом! Я не виню их в их обеспокоенности, учитывая то, во что они, как говорят, верят, но их слепота к их слабости на их собственном левом фланге также ослепляет их к силе — левого антилиберализма, — которая движет тем же самым на фланге у правых. Сегодня я слушал на радиостанции NPR, как ведущий говорил о загадочной угрозе правого антилиберализма, и мне хотелось закричать: «Ты придурок, ты даже не понимаешь, что люди типа тебя только подливают масла в огонь!») Как бы то ни было, вернемся к России. Биллингтон говорит, что русскую культуру и общество с 1890 года до революции 1917 года и после формировали три силы: прометеизм, сенсуализм и апокалиптизм. По словам автора, прометеизм — это «вера в то, что человек, — когда он действительно осознает свои истинные силы, — способен полностью трансформировать мир, в котором живет». Интеллектуальная и художественная элиты действительно верили, что все возможно благодаря проявлению воли человека, использованию науки и техники. Православное христианство было словесной шелухой. В Санкт-Петербурге возникло интеллектуальное движение, известное как «богостроительство». Это была форма социального евангелия, переводящая христианский «поиск Бога» в конкретные действия на земле, и в революцию. Богостроители выяснили, что религия, в которую они не верили, была мощной силой для перемен. Вместо Бога они начали поклоняться народу и, как и якобинцы до них, пытались создать гуманистическую псевдорелигию. Анатолий Луначарский, один из их лидеров (а позже советский чиновник), учил, что марксисты должны думать о своем проекте в явно религиозном смысле. (Как я недавно писал в блоге, говоря о недавно вышедшей истории русской революции Юрия Слезкина, большевики, материалисты до мозга костей, думали обо всем квазирелигиозными образами). Максим Горький в своем романе 1908 года «Исповедь» написал эту молитву «для всемогущего, бессмертного народа!»: «Ты мой Бог и создатель всех богов… и не будет в мире других богов, кроме тебя, потому что ты единственный Бог, который творит чудеса!» Ленин ненавидел все религии и думал, что любые разговоры о религии ослабляют марксистские позиции. Философия богостроителей не пережила революцию. Тем не менее интересно думать о богостроительстве как о версии светского Социального Евангелия прогрессивного христианства, или как об антропоцентрическом морально-терапевтическом деизме, распространенном даже в непрогрессивных церквях, или как о любой другой новой форме самогенерируемой духовности, возникающей среди постхристианского поколения. [У религиозной писательницы Тары Изабеллы Бёртон (Tara Isabella Burton) в следующем году выйдет хорошая книга об этой духовности, чрезвычайно разнообразной, но объединенной общей верой в то, что религия — это то, что человек порождает в себе для удовлетворения своих духовных потребностей, в том числе стремление к трансцендентности]. Биллингтон говорит, что наряду с этим прометеистским идеализмом начала XX века возникла «озабоченность сексом, совершенно не имеющая аналогов в ранней русской культуре». Он говорит, что «растущая озабоченность сексуальными вопросами была логическим развитием романтической озабоченности с желанием сделать это характерной чертой эмансипированной аристократической интеллигенции». Другими словами, в первой половине XIX века либеральные русские аристократы глубоко впитали европейский романтизм, ставящий индивидуальную страсть и опыт выше абстрактного рационализма. Логично, что они обратятся к сексуальному опыту человека как к источнику мудрости и духовного возрождения. Отмена цензуры в России после 1905 года открыла двери для эротической литературы. Среди интеллектуальной и социальной элиты стала появляться идея, что утопия возникнет через сексуальную вседозволенность. Как указывает Биллингтон, Распутин был полностью развращен, но убившие его аристократы, пожалуй, были еще более сексуально испорчены. Вряд ли есть необходимость утверждать о доминирующей роли сенсуализма в наше время и широко распространенной и легко доступной в интернете порнографии, которая его продвигает. Интересно, однако, подумать о том, как Кремниевая долина — эпицентр прометеизма XXI века — управляется фантастически богатой элитой, которая также заметно развращена [см. статью Эмили Чанг (Emily Chang) «Внутри секрета Кремниевая долины — оргия темной стороны» в журнале Vanity Fair]. Нетрудно увидеть параллели между прометеизмом и сенсуализмом дореволюционной русской культуры и нашей собственной «богочеловеческой» техноутопичностью. Хотя здесь что-то другое. «Третьим идеологическим течением эпохи» был апокалиптизм — в революционный 1917 год это течение было наиболее значимым из всех. Да, религиозный апокалиптизм был значительно распространен среди православного крестьянства, но элиты очаровывал другой вид апокалиптизма. Это невероятно — читать этот великий исторический труд об увлечении русских художников и интеллектуалов той эпохи Сатаной. Дьявол был предельно романтической, самовольной фигурой, дающей, в конце концов, сенсуализм (чувственность) — сексуальную вседозволенность и общее стремление к чувственному опыту, прочную основу для демонизма. Биллингтон пишет: «Это чувство присутствия Сатаны привело к задумчивому и апокалиптическому мышлению. Апокалиптизм, третий ключ, характеризирующий эпоху, во многих отношениях был побочным продуктом неразрешенной психологической напряженности между двумя другими: прометеизмом и сенсуализмом. Как, в конце концов, можно примирить большие ожидания с мелкими заботами? Интеллектуальную веру в грядущую утопию и одновременное личное участие в разврате? Одним из способов выполнения обоих обязательств было убедиться с определенным Schadenfreude (нем. «злорадство; смех, связанный с чужой неудачей») в том, что грядут апокалиптические перемены, что сегодняшний сенсуализм предвещает трансформацию завтрашнего дня. Как выразился Дягилев в революционном 1905 году (в тосте, произнесенном в связи с выставкой трех тысяч русских исторических портретов, которую он организовал в Таврическом дворце): «Мы являемся свидетелями величайшего момента подведения итогов в истории во имя новой и неизвестной культуры, которую мы создадим, и которая также сметет нас с лица земли. Вот почему, не боясь и не опасаясь, я поднимаю бокал за разрушенные стены прекрасных дворцов, а также за новые заповеди новой эстетики. Единственное желание, которое я, неисправимый сенсуалист, могу выразить, заключается в том, что предстоящая борьба не должна повредить основным благам, и что смерть должна быть такой же прекрасной и такой же светлой, как и воскрешение». Дягилев, известный русский искусствовед (и организатор балетных «Русских сезонов») провел предыдущее лето, осматривая старинные русские дворцы и аристократические особняки, где выбирал полотна для выставки. Этот опыт, а также осознание им того, что происходило в стране, — массовые беспорядки 1905 года вызвали значительное ослабление царского самодержавия, — дали Дягилеву понять, что что-то действительно революционное уже в пути. Что характерно для того времени и тогдашней веры в прогресс, Дягилев, произнося этот тост на банкете в московском отеле «Метрополь», был уверен, что это будет нечто великое. То, что он и Россия получили, было большевистским игом — голод, вызванный государством, архипелаг ГУЛАГ, Большой террор, разрушение страны. Но они не знали, что это случится. По словам Биллингтона, многие интеллектуалы приветствовали Революцию как пришествие Нового Иерусалима. Андрей Белый даже написал роман, посвященный революции, и назвал его «Христос воскрес» (традиционное восклицание на православных пасхальных богослужениях и во время Светлой недели). Биллингтон подчеркивает, что одержимость позднего имперского периода прометеизмом и сенсуализмом была «по сути антихристианской». Имейте в виду, он пишет это как знаток истории и культуры, а не как христианский полемист. Это просто правда. И наша собственная американская одержимость XXI века тем же, по крайней мере, с 1960-х годов, является признаком того, что мы преодолели постхристианский период. Снова и снова я говорю вам: светский пророк Филип Рифф (Philip Rieff) все правильно понял в своей книге «Триумф терапевтического» (The Triumph of the Therapeutic), вышедшей в те же годы, что и «Икона и топор». Рифф знал, что христианству как истории, связывающей и вдохновлявшей Запад, пришел конец, — и что сексуальная революция, которая только начиналась, во многом благодаря технологическим инновациям противозачаточных таблеток, была рукописной надписью на стене, объявляющей новый порядок. Биллингтон говорит, что прометеизм и сенсуализм были также сильны и в Европе, но апокалиптизм был русским. Он пишет: Каждое из трех представлений эпохи было продолжением идеи, уже существовавшей среди страдающих аристократических философов девятнадцатого века: прометеизм ясно указывал на передачу человеку от Бога права на владычество над внешним миром; сенсуализм вывел на поверхность тайное увлечение миром немедленного физиологического удовлетворения и его демоническим покровителем; апокалиптизм представлял собой мучительную, часто мазохистскую, цепляющуюся за иудейско-христианскую концепцию идею возмездия для тех, кто не может поверить в спасение. Историк Юрий Слезкин эффектно пишет об этом последнем пункте в своей книге «Дом правительства». Он цитирует большевистские источники дореволюционного периода, говорящие о грядущей революции как об апокалипсисе, который с помощью апокалиптического насилия сведет счеты с богатыми. В нашей ситуации в настоящий момент нам не хватает решительного апокалиптизма. Он, конечно, в какой-то степени присутствует. Поп-христианство проходит стадию размышления о пророческих сценариях Конца времен. Для евангелистов «Умершая великая планета Земля» (The Late Great Planet Earth) была бестселлером в 70-ые, а цикл романов «Оставленные» — в 90-ые. Для католиков разжигает и выражает то же чувство постоянный интерес к видению Девы Марии (например, Меджугорье). Совсем недавно моя книга «Выбор Бенедикта» (Benedict Option) была апокалиптической, не в духе грядущего пришествия Иисуса и, конечно, не в пророчестве эпохального насилия, а скорее в диагностике конца христианской эры, параллельной кончине язычества в Риме IV века. Это мягкий апокалипсис, но с духовной точки зрения это, безусловно, апокалипсис. История не определена заранее, поэтому я предлагаю, чтобы христианство, которое сохранилось в течение долгой ночи упадка и разложения, могло обеспечить семена Воскресения. В самом деле, если посткоммунистическая Россия хочет получить шанс на процветание, ей придется углубиться в свои православные христианские корни. Тем не менее христианский апокалиптизм не достиг крайней степени и не имел какие-либо значимые политические выражения, насколько я могу судить. Светский апокалиптизм присутствует среди наиболее экстремальных экологических активистов. Я думаю, что культ социальной справедливости — это «мучительная, часто мазохистская, цепляющаяся за иудейско-христианскую концепцию идея возмездия» для тех, кто не может поверить в прощение или в мир, в который придет Бог и вынесет окончательный приговор. Если вы имели возможность наблюдать сексуальную революцию, женское движение и движение за гражданские права и заметили, что люди остаются разбитыми и несчастными, вы можете либо переосмыслить свою позицию в свете склонности людей совершать ошибки, либо упорно продолжать. Если вы не можете или не хотите верить в какую-то версию иудейско-христианской идеи первородного греха и настаиваете, несмотря на опыт и свидетельства, что человек рожден хорошим, но развращен обществом, тогда единственный путь для вас — радикально наказать злодеев, препятствующих Утопии. Мне ясно, что прогрессивизм все больше и больше движется к апокалиптизму социальной справедливости, но до сегодняшнего прочтения этого отрывка в книге Биллингтона я не совсем понял, что истерия борцов за социальную справедливость неразрывно связана с неспособностью homo Deus (богочеловека) и homo coitus (человека распутствующего), создать царство небесное в этой жизни. Я интуитивно понял эту связь, но Биллингтон связал воедино то, что я писал о псевдорелигиозном аспекте большевистской революции, с возвышенной позицией, которую мы, современные люди, занимаем по отношению к технологии, сексуальности и выбору личности. Как вы думаете, какое событие или события сделали бы влияние апокалиптизма — религиозного и светского — столь же значительным, как влияние прометеизма и сенсуализма на наше общество сегодня? Это может быть продолжительный период катастрофической погоды, который приведет к массовым страданиям, что вполне возможно в связи с глобальным потеплением. Это может быть смертоносная глобальная эпидемия. Как и новая Великая депрессия. Я хочу сказать, что апокалипсис присутствует, но — пока что — скрыто. Книга, над которой я работаю, и у которой пока даже нет названия, призвана заставить консерваторов (и других) осознать существующую опасность скатывания в мягкую версию тоталитаризма, охватившего Россию и оккупированные ею после Второй мировой войны страны. Большевики не пришли из ниоткуда. Мне удивительно осознавать, что мы ни черта не вынесли из истории XX века. Трудно представить, чтобы такого рода тосты произносил сегодня человек уровня Дягилева, но вместе с тем вполне возможно, что сегодня вечером на званом ужине в Маунтин-Вью какой-нибудь технический миллиардер поднимает свой бокал за Дивный новый мир, рождающийся от созидательного разрушения Силиконовой долины. И да, я не смог выкинуть Россию из головы, так что все в порядке.