Войти в почту

Вся правда о жизни Венички Ерофеева и его автора

«Если вы так дерзнете — вас хватит кондрашка или паралич», «Отчего они все так грубы?», «Не всякая простота — святая. И не всякая комедия — божественная», «И немедленно выпил», наконец! Текст поэмы Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки» давно уже разобран на цитаты. Его автор при жизни также не был обойден вниманием. По свидетельствам современников, высокий, привлекательный, голубоглазый, немногословный с потрясающей красоты баритоном Венедикт Ерофеев оказывался в центре внимания в любой компании, где бы ни появлялся. При этом он старательно избегал всякого внешнего успеха: не закончил ни одно высшее учебное заведение, в какое поступил, сменил много неквалифицированных, физически тяжелых, а то и вовсе странных работ, очень много пил. 24 октября исполняется 80 лет со дня рождения Венедикта Ерофеева. На днях в «Редакции Елены Шубиной» вышла книга Олега Лекманова, Михаила Свердлова и Ильи Симановского «Венедикт Ерофеев: посторонний». О том, кто же такой Венедикт Ерофеев, с филологом, профессором школы филологии гуманитарного факультета НИУ ВШЭ Олегом Лекмановым побеседовала обозреватель «Ленты.ру» Наталья Кочеткова. На ваш взгляд, от чего зависит, войдет ли в фольклор автор или его текст? Почему Веничка, скажем, вошел? Олег Лекманов: Это зависит от многих факторов, но главный, я думаю, — попадание в нерв времени. Наша с коллегами книга называется «Венедикт Ерофеев: посторонний». С одной стороны, он был отчасти посторонним времени, в котором жил. С другой, он — фигура противоречивая, и никаким посторонним, конечно, не был, а его книга «Москва — Петушки» отразила, если угодно, состояние народной души в эту эпоху. И еще больше — интеллигентской души. Предыдущая эпоха, условно говоря, с 1956 по 1968 год была весьма оптимистической, ее еще называют эпохой «оттепели». Время социальных надежд, когда Сталин был разоблачен, а среди интеллигенции возник миф, который многих привлекал. Совсем примитивно его можно назвать «возвращением к ленинским нормам» или «возвращением к романтике 1920-х годов». Представление было такое: пришел злодей и тиран Сталин (каким он на самом деле и был, конечно) и увел общество с того пути, по которому оно шло с Октября 1917 года. И задача страны и ее граждан — вернуться на этот путь и строить так называемый «социализм с человеческим лицом». Позже стало понятно, что проблема лишь отчасти была в Сталине и в том авторитарном варианте социализма, который он насаждал. А дело в том, что сам советский режим ничего хорошего людям дать не мог. И в 1970-е годы люди стали искать новые основания просто для того, чтобы от тоски смертной не помереть, уже не в социальных преобразованиях, а в иных каких-то вещах. Кто-то пошел искать национальное самосознание. Это и раньше было, но теперь это направление привлекло множество сторонников. Кто-то ушел в религиозные искания. Текст же Ерофеева, который датируется 1969 или 1970 годом (есть разные варианты датировки, мы пишем об этом в книге), во многом предвосхитил эпоху 1970-х годов с их исканиями. То есть книга не просто влилась в поток текстов, посвященных теме потери себя на социальных путях и поиска в ином. Ерофеев был просто первым. На «Москву — Петушки» можно под разными углами смотреть и под таким углом тоже. Это книга еще и о том, что от всех вариантов существования, которые предлагает государство, как и от самого государства, нужно держаться подальше. И в эту интерпретацию весьма органично вписываются поиски Кремля в начале поэмы, а потом бегство от него. Бежать, бежать, чтобы не быть захваченным в плен государством. Но это отрицательная программа. А какая положительная, что можно делать вместо поисков выхода из тупика в социальной сфере? Можно пить. Во-первых, тогда размываются черты этого некрасивого, ужасного советского мира, а во-вторых, наступает другая жизнь — пир наступает вместо митинга. И многое из того, что потом развивалось в 1970-е годы философами и писателями, у Ерофеева тоже уже есть. Интуитивно это очевидно было для любого человека. Но не забудем, что это было время, когда Ерофеева выгнали из Владимирского института просто за то, что он держал в тумбочке Библию. Это нам сейчас легко оперировать христианскими терминами, а тогда с этим было гораздо сложнее. А читая книгу Ерофеева, человек даже совершенно непросвещенный видел, что Веничка отчетливо соотносится с Христом. Борис Гаспаров и Ирина Паперно на эту тему в свое время очень хорошую статью написали. Насколько Венедикт Ерофеев и Веничка Ерофеев непохожи? В читательском сознании они слились настолько, что и автора регулярно называют «Веничкой». Нам, когда мы писали эту книгу, иногда бывало сложно их разделить, потому что мы ведь с Ерофеевым не были знакомы. Большинство же близких ему людей, особенно те, кто знал его хорошо, легко различали автора и героя. Другое дело, что в Веничке было много от Венедикта Васильевича Ерофеева, Веничка — это такой дистиллированный Ерофеев. Многие сложности ерофеевского характера не были в этом образе отражены. Парадокс заключается в том, что это обернулось потерей части ерофеевского обаяния, потому что дистиллированный человек менее интересен, чем живой. И все-таки многое в герое и авторе было непохоже. Например, Веничка в поэме произносит длинные монологи и раскрывается через них. Венедикт Васильевич почти никогда не раскрывался, даже перед самыми близкими людьми. Никаких монологов длинных он не произносил, никакой выспренности в его речах не было. Наоборот, он насмешливо и иногда грубо прерывал тех, кто пытался злоупотреблять высокой риторикой. Наша книга о Ерофееве так построена, что глава про Венедикта чередуется с главой про Веничку, про то, что он делает в разные промежутки своего последнего дня. Кстати из тех, кто окружал Ерофеева, никто его почти не называл Веничка. Его звали Венедиктом, Веней, потому что близкие люди разницу между автором и персонажем очень даже ощущали. Только ближайшие университетские друзья это делали. Или наоборот очень далекие люди, которые, что называется, не врубались, которым казалось, что герой и человек — это одно и то же. Если посмотреть на разнообразные профессиональные занятия Венедикта Ерофеева — грузчик, бурильщик, сторож, разнорабочий, монтажник, даже стрелок — то возникает вопрос: это типичная для «поколения дворников, истопников и сторожей» история или это его личный выбор? Об этом сложно говорить, потому что это сложно уловить. Думаю, что мы имеем дело с чем-то вроде омонимии. С одной стороны, действительно было «поколение дворников и сторожей», которое шло параллельно эпохе или поперек нее и ни в какие рамки социальные не вписывалось. То есть вроде бы похоже: Ерофеев кабель укладывал, был вахтером и стрелком охраны. Или одна из самых экзотических его подработок, про которую он сам позднее писал, что она больше всего ему нравилась: он поехал в экспедицию в Среднюю Азию, и его работа заключалась в том, что вечером он выходил из палатки, ему на руку садились комары и кусали его. Нужно было посчитать, какое количество комаров его укусит. Это была паразитологическая экспедиция. С другой стороны, когда обо всем этом говорят, то в речи говорящего почти с неизбежностью возникают слова «программа», «идеологическое противостояние» и пр. Ерофеев удивительным образом, удивительным после всего, о чем мы уже поговорили, был ни с теми, и ни с другими — ни с партийцами, ни с диссидентами. Он был во всем наособицу и от слов типа «программа» бежал, как черт от ладана. Скажем, вот такой пример его включенности в быт, в социальную жизнь (отчасти вопреки тому, о чем я говорил раньше): он очень любил смотреть телевизор. В диссидентских семьях это не очень было принято и не очень приветствовалось. Были «Голос Америки», «Свобода» или ВВС, которые слушались, а телевизор — это вранье, гадость и зачем это смотреть? А Ерофеев по вечерам приходил и смотрел все, что показывали: не только «Место встречи изменить нельзя», но и, например, сериал «Следствие ведут знатоки». А ведь это — дальше ехать некуда, понимаете? А ему нравилось, и ему было плевать, что кто-то мог его осуждать за «плохой вкус» и «несоответствие стандартам». Но и в этом тоже не было демонстративности. Или это была демонстративная антидемонстративность. Вообще одним из основных его качеств была свобода от любых социальных условностей. То есть в жесткой системе социальных координат вдруг появляется человек, который легко нарушает все правила и переходит все барьеры. Сохранились воспоминания, как на одном из его дней рождений столкнулись люди из двух враждующих кругов диссидентов. Одни были левые, другие правые, одни националисты, другие западники. Марк Гринберг и Людмила Евдокимова вспоминают про это в нашей книге — они стали свидетелями этого инцидента. Там еще была замешана одна беременная женщина, подруга Вадима Тихонова, которому посвящены «Москва — Петушки». Собрались, заспорили, началась страшная драка. Что обычно в таких случаях делают хозяева? Разнимают и пытаются как-то успокоить стороны. Ерофеев же «простирался» в своей любимой позе на диване, подперев голову, и с благожелательной улыбкой на это все смотрел. А разнимали дерущихся другие люди. И в этом был весь он: будьте советскими или диссидентами, спорьте про русских и евреев, деритесь — а я буду сам по себе, буду вас изучать и наблюдать. Один раз он, как Илья Муромец, сошел со своего ложа и написал гениальную поэму «Москва — Петушки». Все остальные его опыты интересны, но, по-моему, не в уровень с этой поэмой. А что он делал в остальные годы, о чем думал, чем жил — это довольно трудно уловить. Он сознательно ставил преграды, ловушки для людей, которые пытались это понять. Насколько вообще Венедикт Ерофеев трудно отклеивается от привычных для второй половины ХХ века социальных и идеологических ярлыков? Довольно легко на самом деле, потому что он все время ведет себя по-другому, чем люди того или иного лагеря. Борис Сорокин, один из тех, кто его хорошо знал, сказал: как только на него какой-то ярлык навешивали — он сразу поворачивался совершенно другой стороной. Ни в какие сообщества он не вписывался. В воспоминаниях о нем это формулируется довольно часто. Он был высокий, почти двухметровый, с красивыми голубыми глазами, с копной волос сначала русых, потом седых. Там, где он появлялся, он привлекал к себе всеобщее внимание. Даже в компаниях, где были другие очень яркие и интересные люди. При этом он почти все время молчал: так, ронял несколько реплик. Еще у него был удивительный голос, об этом тоже все вспоминают. Когда у него начался рак горла, ему сделали операцию, и он потерял голос — это было очень грустно. А с другой стороны, это стало воплощением важного свойства его личности: Ерофеев всю жизнь занимался саморазрушением. Многие вспоминают, и в нашей книге это тоже есть: он ставил эксперименты над людьми. Лидии Любчиковой он говорил мечтательно: хорошо бы всех своих женщин и их мужчин собрать под одной крышей, а я бы на них всех смотрел — что он делать станут? Иногда он ставил довольно жесткие эксперименты. Своих возлюбленных он и вовсе довольно изощренно изводил. Но важно уточнить, что он и над собой ставил эксперименты. В этом смысле его знаменитый алкоголизм тоже отчасти был экспериментом. Он смотрел, сколько человек может выдержать. А путь нормального социального успеха казался ему пошлостью. И он занимался саморазрушением на самых разных уровнях: пил; бежал, пока мог, из семьи; не имел паспорта, прописки и постоянного места жительства; работал на физически тяжелых службах. И потеря голоса, этого баритона, который всех поражал, стала закономерным итогом. Тамара Гущина, старшая сестра Ерофеева, вспоминала: когда он потерял голос, то быстро узнал, что существует система упражнений, позволяющих его вернуть. Но Ерофеев этих упражнений не стал делать. Ему из Европы привезли машинку, он ее поставил и говорил с ее помощью механическим голосом. А свой восстанавливать не стал. Отчасти это можно объяснить ленью, но и саморазрушения здесь много. Это не поступок человека из «поколения дворников и сторожей», это нечто принципиально иное, более смелое, пожалуй. При всей несхожести этих фигур, не кажется ли вам, что своего рода двойник Ерофеева в ХХ веке — это Саша Соколов? Ерофеев не любил Соколова как писателя, говорил, что он хороший парень, а вот писатель — нет. Признавался, что «Между собакой и волком» он не дочитал. Но это как раз не важно: мало ли, кто как к кому относится (или говорит, что относится). Мне не кажется, что они похожи. Да, они оба выламываются из советской писательской жизни. Но способы и тип поведения разный. И это уподобление все же приносит в наш разговор больше неточности, чем точности. Как Платонов соединял язык философской поэзии восемнадцатого века с газетными штампами, так и поэма «Москва — Петушки» соединяет Евангелие с газетным штампом и, как бы мы сейчас сказали, «бомжацким» сленгом. У него ангелы проповедуют красненькое и цитируют газеты. Когда со студентами читаешь Ерофеева, то ясно видно, что изрядное количество его шуток, связанных с советским контекстом, сегодня просто не считывается. Хотя Ерофеев — популярный писатель, его много читают сейчас. Если же говорить о произведениях Саши Соколова, то мне кажется, что это принципиально другое отношение между писателем и обществом. Поэтому мне они кажутся совсем разными.

Вся правда о жизни Венички Ерофеева и его автора
© Lenta.ru