«Естествоиспытателей просят не беспокоиться, слабонервных — удалиться»
Лекцию социолога Виктора Вахштайна на втором «Слете просветителей» очень многие восприняли как провокацию (чем она, возможно, и была). Лектор весьма иронично обвинил просветительское движение в России в том, что оно превращается в религиозное; и что трансляция научного знания на популярные площадки убивает важнейший принцип сомнения, подменяя его «маркетингом» науки как источника бесспорности и авторитета. Выступление Вахштайна раскритиковали — как за форму, так и за содержание. Скандал, однако, как водится, вскрыл многие важные проблемы — и наук в России, и их популяризации. Где грань, за которой рассказ о научных открытиях превращается в проповедь новой веры? На каком языке нужно говорить о философских проблемах знания и научности? Нет ли у социологии и гуманитарных дисциплин своей проблемы с популяризацией? Indicator.Ru представляет серию рефлексивных текстов «После слета», чтобы перестать ругаться и начать размышлять. О своем видении проблемы рассказал Алексей Куприянов, биолог и историк науки, доцент департамента социологии НИУ ВШЭ (Санкт-Петербург). Дебаты, последовавшие за лекцией Виктора Вахштайна, производят на меня удручающее впечатление, хотя я не могу их не приветствовать. Любые шумные публичные обсуждения такого рода — важный механизм дефрагментации коммуникативного поля, и уже тем хороши. Удручающее же впечатление они пока производят поспешностью и практически полным отсутствием попыток понять собеседника. Некоторые из заданных вопросов, как и комментарии по свежим следам, показали, что незнание теоретического контекста выступления (основ социологии научного знания) не позволило некоторым слушателям понять почти ничего из сказанного лектором. Нашумевшая лекция социолога Виктора Вахштайна В свою очередь, докладчик, вынужденный реагировать на вопросы моментально, порой, скорее, уклонялся от прямого ответа, чем отвечал на поставленный вопрос. Отвечал он при этом довольно осмысленными историями, хотя и не всегда имеющими ясно прослеживаемое отношение к вопросу, однако не ведающие языка ирокезского слушатели и комментаторы снова не понимали, теперь уже и этот ответ. То тут, то там группы поддержки набегали топтать наспех изготовленные соломенные чучела «популяризаторов» или «Вахштайна», а при появлении чужаков обмен репликами редко приобретал конструктивный характер. Возможно, дальнейшее общение приведет к более продуктивной дискуссии, но пока ее почти нигде не видно. Моя реплика будет напоминать ворчание старого энта. В этой дискуссии я, при большей близости к защитникам Вахштайна, не вижу себя ни на чьей стороне, потому что никто пока не встал на мою. Я представляю крайне немногочисленное, почти вымершее (или так и не зародившееся?) в России племя историков науки, знакомых с относительно современными науковедческими подходами и пытающихся использовать их в своей работе. Глядя на происходящее вокруг, я с тоской вижу поединок между детьми, залезшими в мой сарай с инструментами и хохочущими над шуруповертом, потому что цанговый патрон кажется им похожим на пенис, и подростками, пытающимися объяснить, что зато встроенным в рукоятку аккумулятором удобно забивать гвозди. Но это мой шуруповерт, и тут в сарае еще полно инструментов, и не все они безопасны настолько, чтобы с ними могли играть дети. Я даже не знаю, с какой стороны подступиться к этим комментариям, потому они будут носить фрагментарный характер. Пугающая новизна В силу незнакомства большинства обсуждающих с литературой, лекция была, кажется, воспринята как нечто эпатажное и новомодное, а не как популярное, хотя и провокационное по форме изложение азов современного науковедения. Ее идеи укладываются в несколько вводных семинаров по стандартному или близкому к стандарту набору текстов, часто довольно давних. Например, работа Людвика Флека («Возникновение и развитие научного факта»), на которую ссылается Виктор, вышла практически одновременно с «Логикой научного исследования» Карла Поппера, в 1935 г. (хотя стала по-настоящему известна только после перевода на английский язык в 1979 г.), а «новая» классика, представленная целой плеядой авторов, была написана в 1970-е — 1980-е гг. и оказалась в фокусе внутридисциплинарных дебатов (в общем, уже отшумевших) около тридцати лет назад. Даже вынужденное кратковременное оживление, связанное с так называемой аферой Сокала, — дела давно минувших дней. Все обсуждено и отспорено, специалистов эти дебаты натолкнули на формирование «третьей волны» science studies , прокатившейся над нашими головами лет десять назад, но отнюдь не заставили пересмотреть основные методологические принципы. В том числе, в общем, невозможно отказаться ни от методологического релятивизма, ни от конструктивизма. Это базовые принципы наблюдательной теории, из которых исходит любое эмпирическое исследование в области истории или социологии научного знания. Факты, только факты Понимание науки как системы «фактов» или «высказываний о фактах», возможно, еще актуально для некоторых философов или наивных ученых, но совершенно не продуктивно для тех, кто занимается историей науки или science studies. Отчасти поэтому рассказы в стиле «как-на-самом-деле-устроен-мир» от популяризаторов, обращенные к взрослым людям, вызывают закономерное раздражение. Примерно с 1970-х гг. разнообразие историко-научных повествований перестраивается. К доминировавшим ранее истории организаций, научным биографиям и работам по «истории идей», в которых наука представала, скорее, как система текстов, добавляются работы, в которых в фокусе оказывается процесс производства знаний. Это вызывает повышенный интерес к организации мест производства знаний — лабораторий, музеев, садов, экспедиционных отрядов, орудиям производства — научным приборам, и, наконец, к истории практик и связанным с нею вопросами. С одной стороны, речь идет об интересе к истории телесных навыков и неявного знания (tacit knowledge). С другой стороны, более зоркими стали историки и к традиционно не обделенными вниманием формам репрезентации — риторике научных текстов, научной иллюстрации, коллекционным образцам. Отношение к конкретным формам, которые «приобретает» знание стало более бережным, а анализ — более нюансированным. Смещение акцентов со знаний как таковых на производство знаний и выводит на первый план, в том числе, и то, о чем Виктор говорил как о «сомнении». Постоянная борьба с неопределенностью и неведомым, нетвердые осторожные шажки первопроходца, нащупывающего дорогу в тумане, представление о научном поиске как о процессе с непредсказуемым или не вполне предсказуемым результатом — это те вещи, которые обидно потерять и в историко-научном повествовании, и в научной популяризации. Не в связи с текущей дискуссией, но часто много шума возникает из-за еще одного словечка, связанного с «фактами». Оно звучит крайне оскорбительно для ученых-естественников и, в общем, эмоционально-нейтрально для большинства гуманитариев (если только последние не представляют попутно породу восторженных коллекционеров). Речь идет об «артефакте». Когда антрополог пишет о том, что молекулярные биологи не открывают истину о реальности, а производят в своих лабораториях некие конструкты, «артефакты» — тогда, грамотные, на беду, туземцы-ученые хватаются за боевые топоры. Надо ли говорить, что речь идет о чистой воды недоразумении. Для историка, антрополога или социолога насекомое на булавке, лист гербария, микроскопический препарат на стекле, электронная микрофотография, график на ленте самописца — мастерски изготовленные артефакты, подобные черепкам керамики, наконечникам стрел или украшениям. В этом слове нет ничего обидного и оно совершенно лишено негативных коннотаций своего омонима из социолекта ученых-естественников (что-то вроде запомнившегося со студенческих лет: «трехслойная клеточная мембрана — это в чистом виде артефакт методов фиксации»). Это просто констатация того, что мы имеем дело не с «сырой и необработанной» «первозданной» природой, а с рукотворным объектом, хотя бы и сделанным из «природных» материалов. Возможно, именно из-за натренированной неприязни к «артефактам» ученые-естественники порой приходят в возмущение и от утверждений о том, что научные знания «сконструированы». И это при том, что сами они хорошо представляют себе изрядную часть процесса конструирования. Они могут подолгу рассказывать о тонкостях организации наблюдений, добычи образцов из природы, изготовления препаратов, рисунков, фотографий, постановки экспериментов с учетом самых разных факторов, важности теории в понимании сути происходящего и т.д. и т.п. Они порой охотно деконструируют в частных беседах, а порой и публично, свои позиции или позиции оппонентов, вскрывая их укорененность во «вненаучных» обстоятельствах (граница между внутри- и вненаучными обстоятельствами при этом весьма подвижна). Единственные, кому они отказывают в праве заниматься тем же самым — это историки, антропологи и социологи. Это, по меньшей мере, несправедливо. Нередко также пишут, что утверждения о том, что научные знания представляют собой «конструкты», возникающие как результат негоциаций (переговоров) по поводу того, что же происходит в природе или в экспериментальной установке, каким-то образом принижают статус этих знаний или подрывают доверие к ним. Это утверждение настолько же нелепо, как и утверждение о том, что более детальные, чем у большинства обывателей, представления об устройстве, процессе изготовления и принципах работы самолета принижают статус самолетов или подрывают к ним доверие. Современная наука — это очень сложная социотехническая система, и чем больше мы узнаем о ней, тем яснее становится, что во многих сферах человеческой жизни у нас нет и не будет более могущественного союзника. Вместе с тем, мы должны ясно понимать возможные ограничения и потенциальные опасности, которые таятся в утрате здорового критического отношения ко всему, включая науку как систему производства знаний и результаты деятельности ученых (точно так же, как в авиастроении необходим постоянный контроль, в том числе, со стороны общества, за качеством изготовления самолетов и вопросами безопасности полетов). Последнее утверждение носит, впрочем, скорее, активистский и политический характер. Что же касается конструктивизма как методологической установки в эмпирических науковедческих дисциплинах, то, повторю, он означает не более и не менее, как отказ от представлений о процессе производства научного знания как о чем-то таинственном, принципиально непознаваемом, недоступном наблюдению и анализу. Историки науки не готовы удовольствоваться простой констатацией того, что ученый X написал необычайно великую книгу Y, в которой сказано буквально Z, а ученый X1, в свою очередь, и т.д и т.п. Они хотят знать, каким образом ученый X пришел к конкретным формулировкам Z и почему это случилось именно в момент времени t. Приблизиться к пониманию этого, не разбирая машину по производству научных знаний на части, невозможно, поэтому историки науки не отступят от конструктивизма, видимо, уже никогда. Естествоиспытателей просят не беспокоиться, слабонервных — удалиться. Несомненность воды Комментарий к реплике Александра Панчина про то, что не имеет смысла сомневаться в формуле воды, как ни странно, давно дал Бруно Латур, которого Александр, возможно, не подпустил бы к себе на пушечный выстрел. И этот комментарий, мне кажется, лучше того, который дает Виктор, потому что он отвечает непосредственно на вопрос о том, откуда берется разная степень уверенности. Коротко говоря, «природа» не умеет говорить. От ее лица говорят естествоиспытатели. Уверенность их покоится на лабораторном (или иного рода — не во всех науках более-менее классическая лаборатория оказывается одним из ключевых локусов производства знаний) цикле, в котором идет скрытое от глаз непосвященных накопление проб и ошибок, тестирование разного рода конкурирующих гипотез, элиминация случайных факторов, затемняющих предполагаемую закономерность. Ученый должен научиться стабильно воспроизводить предсказуемый результат и, хотя бы в общих чертах, понимать, почему это воспроизведение в некоторых случаях оказывается невозможным (неисправное или неверно настроенное оборудование, недостаточно очищенные или «состарившиеся», изменившиеся со временем реактивы и т. д., и т. п.). Репрезентация «природы» в слове ученого — результат долгой и кропотливой работы «трансляции» — перевода лабораторных образцов или коллекционных экземпляров в фотографии, рисунки и показания самописцев, тех — в текстовые описания различного статуса, от черновых набросков и записей в лабораторном журнале до законченных текстов опубликованных статей и т. д., который можно схематически представить себе в виде сети. Эта сеть простирается далеко за пределы лаборатории — одними сегментами в сторону публикаций и иных высказываний, другими — в сторону производителей оборудования и реактивов, поставщиков образцов и т. д. и т. п. Лабораторная наука уже давно не живет «натуральным хозяйством». Каких-то 350 лет назад Левенгук сам изготавливал простые микроскопы, но ни я в бытность зоологом, ни кто-либо из моих коллег не изготовил самостоятельно ни одного сложного оптического прибора. Надежность, а иногда и сама возможность наших наблюдений покоились на успехах оптической промышленности. Это не означает, что ученые всегда работают «на всем готовом». Многие простые инструменты они до сих пор умеют изготавливать сами. Например, в СССР зоологам приходилось изготавливать вручную самое разнообразное коллекторское снаряжение, однако и тут мы, все же, не плавили руду, не варили бумажную массу и не собирали хлопок, обходясь промышленными материалами. Протяженность этой сети и предсказуемость поведения ее элементов на всем протяжении и обеспечивают, в конечном итоге, силу утверждения в дебатах. Надежно работающая сеть для непосвященных выглядит как «черный ящик» — ее элементы неразличимы (и о большинстве их них никто из слушателей даже не подозревает). Анализом содержимого этого «ящика» занимается обычно сам его автор при отладке стабильной работы сети, его оппонент, ищущий слабые звенья в аргументации, или науковед, пытающийся разобраться в том, как «устроена» наука. Так вот, помимо довольно протяженной сети трансляции, притаившейся за утверждением о том, что химическая формула воды есть H2O, само по себе знание о том, что молекула воды имеет именно такую структуру, включено в практику обращения с «водой» во многих случаях, более сложных, чем мытье рук и посуды, и это множит нашу уверенность в «верности» формулы. Попытка представить альтернативную трактовку структуры молекулы воды (я намеренно упрощаю ситуацию, пренебрегая, например, электролитической диссоциацией) потерпит фиаско — будет практически невозможно выстроить равномощную или превосходящую по мощности сеть аргументации. С аналогичными проблемами в определенных ситуациях столкнется и попытка представить не-химическую трактовку воды, которая вообще избегала бы отсылок к молекулам, концепции воды как вещества и т. д. и т. п. Вообще, в примере с водой сокрыто много более проблем, чем кажется на первый взгляд. Например, если бы самого Александра Панчина спросили — с чего он взял, что формула воды действительно H2O и чем он может здесь и сейчас обосновать это утверждение, он мог оказался в довольно затруднительном положении. Лучшее, пожалуй, что можно было бы предложить, это отсылка к авторитетам (учебники по химии, люди, имеющие специальное образование, ученые, знаменитые настолько, чтобы их авторитет был признан и собеседником). Объяснить в деталях, как люди, воспитанные на восходящем к античности учении об элементах, смогли осуществить в конце XVIII в. одну из наиболее впечатляющих революций в наших представлениях о природе, уже было бы нелегко, а пройти самостоятельно их путем — тем паче. Cреди читателей этих строк весьма немногие люди смогли бы самостоятельно додуматься до опытов Пристли, Шееле и Лавуазье и повторить их в домашних условиях (и это — при том, что они бы заранее знали, чем примерно должно кончиться дело). Выстроить «с нуля» систему эмпирических доказательств химического строения воды было бы непросто. Другая проблема связана с тем, что можно было бы назвать вменяемостью оппонента. Надобно, чтобы оппонент ученого был научен бояться наших могущественных союзников, притаившихся в черном ящике, и задумывался при их появлении о возможных последствиях. Предпочтительно, чтобы это был наш ближайший коллега — у него самый широкий спектр разделяемых с нами специфических страхов. Ничему не обученный человек с улицы на многие из них плевать хотел. Он без колебаний будет рассматривать под одной шапкой «наследственности» передаваемые от матери к детям инфекции и сходство в характере пигментации радужной оболочки глаза, в попавшем по трагической случайности в школьный учебник описании полового процесса у водоросли спирогиры увидит очередной пример «вегетативной гибридизации» (тем более, что из некоторых школьных учебников никуда не делись зацепившиеся там с лысенковских времен восхваления Мичурина и его суеты вокруг растений). Он будет поддерживать любые концепции, восходящие к Лысенко, только потому, что того «ругали либералы», и без колебаний отвергать теорию относительности на основании чтения статей инженеров-электриков, утверждающих, что эта теория — просто глупость. Вроде бы изгнанные уже в дверь «социальные» факторы снова настойчиво лезут в окно. Впрочем, возможно они никуда и не уходили. Людвик Флек, занимающий одно из первых мест в перечне скрыто и явно цитируемых Вахштайном авторов, возможно, ответил бы короче. Вопрос о химическом составе воды был передним краем науки в XVIII в. На настоящий момент это совершенно пассивный элемент сложившейся картины мира любого образованного человека. Тот, кто в 2017 г. с пеной у рта доказывает, что формула воды — H2O, как и тот, кто полностью и безоговорочно отрицает полезность этого обобщения, вряд ли занимаются в этот момент наукой (и, возможно, даже не занимается популяризацией ее достижений). Постмодернизм Что это за «постмодернизм», за который нередко порицали Вахштайна? Сама по себе концепция состояния постмодерна состоит в том простом положении, что поле интеллектуального производства более не может контролироваться из одного центра (или весьма немногих центров), а история — подчиняться одному доминирующему «большому нарративу». Более того, это дескриптивная, а не прескриптивная концепция. Констатация некоторого состояния, а не инструкция к действию. Бруно Латур действительно не имеет никакого отношения к наполовину воображаемому «постмодернизму». Не столько потому что с «постмодернизмом», как я сказал, «все сложно», сколько потому что он, прежде всего, исследователь-эмпирик и как таковой не может относиться к карикатурным «постмодернистам». Состояние постмодерна — это хаос в обществе, а не в мыслях исследователя. Как и все серьезные представители science studies он может быть, скорее, охарактеризован как ультрапозитивист, как позитивист в квадрате, потому что пытается чисто позитивистскими способами как наблюдатель-антрополог описать возникновение и циркуляцию научного знания в обществе. В сообществах гуманитариев имеют хождение различные специфические представления о позитивизме (немногим лучшие, чем страшилки про «постмодернизм»), поэтому некоторые читающие мой текст антропологи или историки могут удивиться или прийти в возмущение от этой характеристики, но тут ничего не поделаешь. Аферист Сокал В обсуждениях постоянно всплывают ссылки на так называемую «аферу Сокала». Этот эпизод обычно интерпретируют весьма вольно, поэтому имеет смысл еще раз к нему вернуться. В далеком уже 1996 г. американский физик Алан Сокал подал в журнал Social text рукопись Transgressing the Boundaries: Towards a Transformative Hermeneutics of Quantum Gravity. Дождавшись, пока статья выйдет из печати, Сокал объявил о том, что она представляет собой бессмысленный с точки зрения физики и математики текст, приправленный левацкой и постмодернистской риторикой. Из этого Сокал делал неутешительные выводы о том, что гуманитарии-«постмодернисты» готовы опубликовать любой текст, кажущийся им близким исходя из моральных или политических соображений, невзирая на то, что он может содержать явные нелепости и бессмыслицу в вопросах, непосредственно затрагивающих сферу точных и естественных наук. Эту историю нередко преподносят как победу точных и естественных наук над неточными и противоестественными, однако при таком упрощенном рассмотрении упускают из виду несколько принципиально важных моментов. Во-первых, она была опубликована не в научном, а в «интеллектуальном» журнале, что сразу же переводит дело в иную плоскость. Во-вторых (принимая во внимание характер журнала, это было вполне естественно), текст не проходил перед публикацией процедуры peer-review (редакторы утверждали, что пытались заставить Сокала переработать текст, но он проявил изрядное упрямство в этом вопросе). По сути, текст выглядел как наивные попытки ученого-естественника осмыслить какие-то концепции физики в терминах ряда течений философии и политического активизма. Честно говоря, понять, что он при этом шутит, было бы нелегко. Опознать текст фрика от науки можно. Отличить текст ученого, нарочно изображающего фрика от науки, от текста натурального фрика — задача гораздо более сложная. Можно быть уверенным в одном — в серьезном журнале в области science studies, например, Social Studies of Science или Science, Technology & Human Values эта рукопись не имела бы никаких шансов. Ее несомненно отбросили бы на этапе рецензирования. Собственно, эта история могла бы не иметь никаких последствий, но на волне популярности Сокал в соавторстве с бельгийским физиком Жаном Брикмоном написал книгу, вышедшую под провокативными заглавиями Impostures intellectuelles или, в более широко известном американском издании, Fashionable nonsense. В ней авторы дали развернутую критику всего, что считали «постмодернизмом». Критиковать книгу Сокала и Брикмона сложно, поскольку авторы демонстрируют столь поверхностное понимание излагаемых ими концепций философии науки и социологии научного знания, что броские словосочетания, вынесенные в заглавие, начинают жить собственной жизнью. Для осознания глубины проблемы остаточно упомянуть, что, пытаясь критически осмыслить фальсификационизм Поппера, они полностью игнорируют работы Имре Лакатоша, а то, что происходит с интерпретацией работ Томаса Куна и Дэвида Блура, находится уже совершенно за гранью. В принципе, на экзамене по философии науки в вузе они имели бы шансы получить крепкую четверку, а то и пятерку, по нашей бедности (а экзаменаторы отметили бы двух студентов-естественников со смешными амбициями), однако этого далеко не достаточно для убедительной демонстрации контрибутивной экспертизы в области философии науки. Этот текст можно было издать как коммерчески успешную книгу, но никакой философский (и историко-философский) аргумент из нее, изложенный as is, не смог бы пробраться в серьезный философский журнал дальше раздела «писем в редакцию». Ее невозможно выбросить в мусорную корзину целиком, поскольку авторы в своей критике иногда сообщают нечто дельное, когда речь идет об их трактовке современных нам знаний в области физики и математики, однако на то, что они пишут в области философии науки или эмпирического науковедения я просто не советовал бы тратить время. Не затрагивая всех проблем, обсуждаемых в книге, скажу пару слов о главах, касающихся вопросов науковедения. В них Сокал и Брикмон более всего внимания уделяют критике того, что они называют «когнитивным» или «эпистемологическим» релятивизмом. Мы уже сталкивались с похожими словами в одном из первых фрагментов. Пришла пора решительно объясниться. Вопрос о том, какого рода релятивизм необходим в науковедческих исследованиях, был, по-видимому, впервые поставлен и, в целом, удовлетворительно решен около семидесяти лет назад, когда ни Сокала, ни Брикмона еще не было на свете. В более поздних работах это решение было (насколько я понимаю, довольно независимо) переоткрыто и с тех пор не подвергалось существенной коррекции. Для понимания его сути принципиально важно вспомнить, что антропология, история и социология (включая социологию научного знания) — эмпирические дисциплины. Главная задача подавляющего большинства теорий, разрабатываемых антропологами, историками и социологами — не пустое жонглирование словами, а формирование оптик для эмпирических исследований. В России это несколько затемняется тем обстоятельством, что историков науки, работающих в русле сильной программы социологии научного знания или акторно-сетевой теории, как и антропологов, занимавшихся эмпирическими исследованиями научных лабораторий, меньше или немногим больше, чем пальцев на одной руке, а вся область социологии научного знания аппроприирована философами, которые действительно не занимаются ничем, кроме пустых разговоров. Центральный тезис «когнитивного» или «эпистемологического» релятивизма Сокал и Брикмон видят в том, что «современная наука — не более, чем "миф", "нарратив" или "социальный конструкт", среди многих других [равноценных ей конструктов]». Вставка в квадратных скобках — моя, но она экономно резюмирует то, о чем пишут авторы. В огромном и своенравном мире постмодерна трудно запретить кому-либо придерживаться каких угодно взглядов, поэтому я не исключаю, что где-то живут или жили люди, которые держатся или держались именно этих. Все это однако не имеет отношения к методологическому релятивизму — одной из центральных установок в довольно узкой области эмпирических науковедческих исследований. Историк, антрополог или социолог, опирающиеся на принцип методологического релятивизма в своих работах, не делают утверждений относительно того, как «на самом деле» обстоят дела с наукой и статусом научного знания (и не делают политических заявлений по этому поводу). Они могут придерживаться также и «эпистемологического» релятивизма, но это отнюдь не обязательно и не имеет непосредственного отношения к делу. Принцип методологического релятивизма обязывает исследователей подходить к анализу взглядов участников научного противостояния непредвзято. В «сильной программе» социологии научного знания он представлен более аналитически. Его явный отпечаток заметен в принципе симметрии, требующем выдвигать каузальные объяснения одного и того же рода как для «правильных», так и для «неправильных» («лженаучных») взглядов. Однако более прямое соответствие отчетливо проступает в принципе непричастности, который состоит в том, что историк науки или социолог не должен сам участвовать в научном противостоянии, которое анализирует, в качестве комбатанта. Именно к принципам симметрии и непричастности отсылал Вахштайн, рассказывая об американском социологе Стивене Фуллере: с точки зрения последнего, высказанной в суде, между теорией эволюции и креационизмом нет разницы. Нарушение принципа непричастности либо выдает желание заняться «теоретизированием без лицензии», либо грозит написанием «истории с точки зрения победителей». Приступая к анализу научных противостояний прошлого историки должны избегать желания показать их как процессы, неизбежно ведущие к заранее известному нам состоянию нынешнего знания. Именно ради того, чтобы не ввязаться ненароком в драку на одной из сторон и не поддаться искушению телеологических трактовок истории, историкам науки приходится на время «отказываться» от современных им представлений о том, как устроен мир, даже если одни из героев противостояния внесли в эти представления более существенный вклад, чем другие. Вместо заключения В том, что касается популяризации, я бы агитировал более заниматься ею ученых, имеющих к этому склонность. Следить за полем популяризации и генерировать более ухищренные и робастные идеологемы, более наглядные и, вместе с тем, выверенные с научной точки зрения дидактические конструкты. У ученых есть все средства победить на этом поле агрессивных невежд, из каких бы лагерей последние ни происходили. Ученые-популяризаторы смогли бы задать планку и для научных журналистов, желавших бы подключиться к процессу. Напоследок отмечу еще одну печальную особенность этой дискуссии. Будучи биологом по образованию и историком науки по роду занятий, «двух станов не боец», я в очередной раз наблюдаю, как, в общем, интересные исследователи и глубокие мыслители с обеих сторон («естественников» и «гуманитариев») отчаянно нападают друг на друга «своя своих не познаша» (надеюсь, эта более героическая метафора несколько примирит с моим текстом тех из них, кто успел обидеться на сравнение с детьми, забравшимися в чужой сарай). Мне кажется, начиная уже с ранних эпизодов, вроде дискуссии о проституции после выступления Аси Казанцевой, надо было не устраивать баталии, а заниматься взаимным просвещением. Время и ныне не упущено, хотя отдельные ораторы наговорили немало. Автор — Алексей Куприянов Подписывайтесь на Indicator.Ru в соцсетях: Facebook, ВКонтакте, Twitter, Telegram, Одноклассники.