«Разве милосердно не обезболивать?»
Директор Центра паллиативной помощи Анна Федермессер — об особенностях оказания помощи тяжело больным пациентам В России около полутора миллионов человек нуждаются в паллиативной помощи, и с прогнозируемым ростом продолжительности жизни россиян эта цифра будет увеличиваться. Почему люди должны получать паллиативную помощь дома, зачем дети ходят в хосписы, нужно ли менять отношение россиян к смерти и как это связано с церковью — об этом специальный корреспондент “Ъ” Ольга Алленова поговорила с директором Центра паллиативной помощи в Москве и учредителем благотворительно фонда помощи хосписам «Вера» Анной Федермессер. «Рост объема потребления морфина и обезболивающих препаратов у нас в Центре стократный» — Большинство паллиативных пациентов в России не получают нужной им помощи, это правда? — Да, потому что система паллиативной помощи в нашей стране еще не выстроена, хотя мы много лет над этим работаем. В Москве в паллиативной помощи нуждается 50–60 тыс. человек, а в стране 1.5 млн. Но при этом только 190 тыс. человек эту помощь получают. Это не значит, что остальные, как в блокадном Ленинграде, лежат вдоль дороги и умирают. Они умирают в разных местах — дома, в реанимации, в частной клинике, в интернате. И мы не можем сказать, что эти люди не получают помощь. Просто они получают ее иную. Зачастую совсем не ту, что им нужно. Но они даже не понимают, что им нужно, у них нет информации. И даже если все нужные нам в паллиативе деньги мы от государства получим, эти 1.3 млн человек не появятся сразу в паллиативных учреждениях. Потому что нет спроса, потому что врачи не проинформированы сами и не информируют своих пациентов, потому что врачи не умеют расставаться вовремя со своими пациентами и передавать их в паллиативную помощь. — Нужно формировать спрос? — Нужно. Ну, это как вопрос про культуру — конечно, ее нужно развивать. Нужно обучать врачей, нужно просвещать общество. Но этот спрос не родится быстро, потому что еще нет обученного персонала, нет кадров в системе. Сегодня разрабатываются профстандарты для паллиативной помощи, и только через 10 лет у нас в этой сфере появятся дипломированные выпускники ВУЗов. Паллиативная помощь — это ведь не про строительство хосписов, стены и фонтаны, это про профессиональные знания медиков и про их руки. Знаете, какой рост объема потребления морфина и обезболивающих препаратов за полтора года у нас в Центре? Невероятный. Стократный. Потому что врачи получили необходимые знания. — То есть, еще полтора года назад люди здесь умирали с болью? — Да. А сейчас у нас есть весь набор обезболивающих. Все, что есть на рынке, есть у нас: и в ЦПМ, и в наших хосписах. Мы просто помешаны на обучении. Мы вместе с израильтянами разработали тестирование по обезболиванию и полтора года назад протестировали всех наших сотрудников. И определили на входе ключевые проблемы. Оказалось, что доктора не знают, как и зачем обезболивать не онкологических больных: пациентов с деменцией, психиатрических пациентов, пациентов после инсульта. Нам говорили, что бабушка стонет, потому что у нее деменция, а мы отвечали: нет, бабушка стонет, потому что у нее болит, а не говорит она об этом, потому что у нее деменция. Мы проводили множество лекций, раз в неделю. Сначала эти лекции я навязывала, потом поняла, что это неверно — нельзя насильно научить человека тому, чего он не хочет знать. Сейчас мы решили проводить такие лекции только по желанию. Я хотя бы увижу людей, которым это интересно и на кого можно делать ставку. — Врачи в районной поликлинике боятся говорить родственникам о скорой смерти их близкого тоже из-за нехватки знаний? — Конечно, ведь их никто не учил это делать. Главная часть паллиатива — превентивное назначение препаратов, предупреждение боли. Это как в акушерстве. Опытный доктор понимает физиологическую часть и должен приноровиться к потребности пациента. Самое ужасное – когда человека к нам привозят так поздно, что со всеми своими знаниями мы только ухудшаем жизнь его родственников. Они в ужасе спрашивают: «А что, у вас нет реанимации?» А им просто никто не сказал, что их близкий умирает. И если у нас есть хотя бы сутки, чтобы провести беседу и рассказать, что человек умирает, то обычно мы слышим следующее: «Почему же нам раньше не сказали? Если бы мы узнали раньше, у нас был бы хотя бы месяц попрощаться». — Значит, не только паллиативных врачей нужно учить в ВУЗах? — Конечно. Во всех медвузах и училищах нужны небольшие базовые курсы про паллиативную помощь, про обезболивание. Так же, как всех на старте учат анатомии или септике-асептике, так же нужно учить про уход из жизни. А если студент захочет стать врачом паллиативной помощи, то будет уже изучать паллиативную помощь основательно. Образование в медицине — это вообще ключ к решению многих проблем. Я уверена, что нам надо переходить на высшее образование для медсестер. Мы не можем требовать от медсестер качественного общения, если их образование заканчивается в 16—17 лет. Человек не созрел, он с родителями не умеет общаться, а мы от него требуем, чтобы он с умирающими общался. В этом смысле показательно, что одним из хосписов у нас руководит медсестра с высшим образованием. Мне хочется об этом рассказывать, чтобы наши медсестры видели для себя перспективу. Вообще я не устаю повторять, что ключевой инструмент в паллиативной помощи — люди, которые там работают. То, что мы сделали в первый год работы — круглосуточный доступ в хосписы родственников, в том числе маленьких детей, а также волонтеров — это мощный слом сознания. «Мне хочется, чтобы большая часть средств на паллиативную помощь шли через НКО» — Вы уже полтора года возглавляете Центр паллиативной медицины и теперь смотрите на систему не как человек из НКО, а как госслужащий. Как с этой позиции видите паллиативную систему, что-то глобально изменилось в масштабах страны? — Наверное, главное, что удалось сделать мне и всем нашим коллегам из НКО — насыщение нашей идеологией внешней среды. Я часто слышу из уст чиновников, журналистов, благотворителей, что человек имеет право умирать без боли, грязи и унижений, что боль не нужно терпеть. На государственном уровне изменилось понимание чиновниками неотвратимости развития этой темы. Вот просто больше они не могут от нас отмахиваться, как это было еще 2.5 года назад. Как-то мы сидели в кабинете у федерального министра труда и соцзащиты и я поняла, что за два дня это шестая встреча по паллиативу, и у всех участников этих встреч изменилось отношение друг к другу, мы научились видеть ситуацию с разных перспектив. Но проблем у нас гораздо больше, чем успехов. Я возглавляю ЦПМ, у нас в подчинении 8 хосписов в Москве, это большая структура с филиалами, и мы пока не научились правильно, доходчиво и вовремя доносить информацию о переменах в системе до наших сотрудников. В 21 веке у нас колоссальный бумажный документооборот, и это съедает огромное количество времени. Очень трудно нам вести экономические расчеты, потому что сегодня нормативно-правовая база предлагает только расчет стоимости койкодня в паллиативе по программе госгарантий. В среднем по стране это 1800 руб. в сутки. В эту стоимость входит и амортизация помещения, и питание, и зарплата персонала, и это очень грустная цифра. И нам сейчас надо посчитать и обосновать ту цифру, которая, на наш взгляд, должна быть минимальной в паллиативе. Московский департамент здравоохранения хоть и дает более 5 тыс. руб. за койкодень, все равно ждет от нас эти расчеты, и в Петрозаводске президент дал поручение расписать стандарты по паллиативу и долговременному уходу. Мы в ЦПМ сейчас этим занимаемся. У меня получается 3 варианта, которые я условно назвала «золотой стандарт», «позволительная роскошь» и «минимальный набор»: в первом случае это 11 тыс. руб. в сутки, во втором — 7 тыс. руб., в третьем — 4.5 тыс. руб. И я понимаю, что в большинстве субъектов не достичь даже минимального уровня, к позволительной роскоши можно прийти только в Москве, где койкодень в паллиативе уже сейчас стоит 5.5 тыс.руб., а до золотого стандарта не дойти нигде, если не привлекать благотворителей и волонтеров. — Фонд «Вера» помогает ЦПМ и московским хосписам. Когда третий сектор помогает государству, это нормально? — Это нормально. Госсистема должна работать по стандартам, это единственный способ просчитывать, планировать, понимать, что ты можешь, а что ты не можешь. И все незапланированное можно реализовывать за счет благотворителей, фондов. Но ненормально, когда третий сектор делает за государство его работу. Мне грустно об этом говорить, но работа руководителем НКО, а потом руководителем государственного учреждения здравоохранения в Москве показала мне, что обе стороны могли бы расходовать средства более эффективно. Есть вещи, которые невозможно приобрести без фонда. Например, мы сейчас стараемся улучшить эмоциональную атмосферу в наших учреждениях. Людям нравится работать хорошо, им просто нужно создать условия. Фонд «Вера» очень помог в этом смысле и ЦПМ, и хосписам: везде появились шторы, картины, проводятся концерты, собаки-терапевты работают не только с пациентами, но и с персоналом. Фонд привлекает и оплачивает сиделок, и это тоже разгружает персонал. И вот за деньги бюджета на каждом этаже мы делаем для персонала комнату для приема пищи и отдыха. На средства профсоюза мы отмечали тут день медработника — украсили воздушными шарами вестибюль, поставили фотобудку, где можно сделать моментальное фото, накрыли стол с шампанским, фонд подарил нам клубнику и шоколадный фонтан,— и вот идут усталые медсестры со смены, а новая смена идет на работу, а в фойе их встречают шары и шоколад, и у всех праздничное настроение. Они так были благодарны, их так мало любят. Конечно, такие вот праздники невозможно устроить на бюджетные средства. Но я не понимаю, почему фонд должен покупать вещи, на которые выделяются бюджетные деньги. На расходные материалы, препараты, подгузники — деньги в бюджете есть. А фонд вынужден иногда закупать эти вещи, потому что федеральный закон № 44 устроил нам западню. Этот закон, возможно, нацелен на борьбу с коррупцией в миллиардных масштабах, но на уровне учреждений это издевательство. Я не могу закупить то, что мне нужно, потому что в техническом задании нужно прописать спецификацию продукции без упоминания производителя. Ну, попробуйте описать повязку под трахеостому, у которой края заклеены — а это важно, потому что только у повязки с заклеенными краями нет ниточек, которые будут инфицировать рану. Мы пишем это в техзадании, но оказывается, что в России только один производитель таких повязок, и мы пролетаем, потому что в торгах должно участвовать хотя бы две фирмы. А если я напишу, что мне нужна просто повязка под трахеостому — то мне закупят такую, из которой лезут нитки, она же дешевле, а мне такую не надо. И так во всем — от специальных многофункциональных кроватей до туалетной бумаги. Порой мне остро нужны расходные материалы, и я вынуждена просить фонд, потому что на аукцион уходит 3 месяца, а нужно срочно. Вот сейчас большую часть своего времени я трачу на расчеты — чтобы именно на средства бюджета на 2018-й и 2019-й годы закупить то, что нам тут понадобится. Я уже не говорю про ремонт — там выигравшая компания за счет снижения цены еще и наймет субподрядчика, и результат будет далек от ожиданий. В общем, ФЗ № 44 — это вражеская история, так и пишите. — То есть, без фонда «Вера» вы бы не справились? — Без фонда все было бы хуже, труднее. Вообще паллиативную помощь нельзя сделать качественной без привлечения благотворительных средств, волонтеров, фондов. Мне очень хочется, чтобы большая часть средств, которые выделяются на паллиативную помощь, шли через НКО, потому что они будут эффективнее расходоваться. Но я понимаю, что это не сегодня и не завтра. Но не случайно на федеральном уровне идет разговор об увеличении бюджета на СОНКО — просто некоммерческие организации в нашей сфере работают в разы эффективнее государственных структур. «Пустите детей в ПНИ, в хосписы, в отделения сестринского ухода» — В прошлом году вы сделали доступ в хосписы круглосуточным — для родственников, детей, волонтеров. Я слышала, что некоторые руководители хосписов были против, и вы с ними расстались. — Да, мы, в первую очередь, поменяли менеджмент. Я понимала, что если человек категорически против открывать двери хосписа, то нам с ним не по пути. — Волонтеры приходят сами? — Волонтеры не ходят, если их не звать. Их надо звать, искать. Сейчас волонтеры ходят во все наши учреждения. Благотворительный фонд «Вера» обучает и координаторов, и волонтеров. Конечно, было бы идеально, если бы координаторы были введены в штатное расписание медицинских организаций. Сейчас это внешний человек, по большому счету бесправный, хотя у нас и подписан трехсторонний договор между Департаментом здравоохранения, ЦПМ и фондом «Вера». Задача координатора – не только контролировать работу волонтеров, это еще человек, который выполняет функцию общественного контроля. Он нетерпим к закрытым дверям и нарушению базовых прав пациентов. И если что-то не так в хосписе, я об этом узнаю сразу. — Что присутствие волонтеров и родственников изменило в хосписах? — Круглосуточное посещение автоматически повышает качество обслуживания. В секунды обнуляется хамство. Как только сотрудники понимают, что всегда, круглосуточно есть «смотрящий» в лице родственников или волонтеров — все, унижения заканчиваются. Видеонаблюдение не решает этой проблемы, потому что руководитель учреждения может скрыть запись. — Персонал, наверное, воспринимает это как чрезмерный контроль? — Нет, если понимает, что родственник и волонтер — это соратник в деле помощи пациенту. Потому что когда в тяжелой палате есть родственник, он сам включит и выключит свет, подаст воду, проветрит помещение. Родственники в реанимации уже через сутки начинают сочувствовать персоналу, потому что видят, как персонал загружен. Это повышает качество медицинской помощи, снижает жалобы и в целом меняет систему. У такого взаимодействия мощнейшая воспитательная функция. — А что с детьми? Во всех учреждениях здравоохранения детей до 15 лет не пускают к больным родственникам, а у вас пускают. — Мы живем в мире, в котором пожилых людей становится все больше, и ни одно государство уже не в состоянии справиться с помощью пожилым людям без участия семьи. Поэтому сейчас и говорится так много о развитии системы помощи на дому. Если этого не делать, можно всю страну хосписами застроить, толку не будет. Человек должен жить и умирать дома, если он этого хочет. Пустите детей в ПНИ, в хосписы, в отделения сестринского ухода, — чтобы они видели, как мама ухаживает за бабушкой, чтобы они понимали, что уход за инвалидом, за пожилым родственником — это норма. Если в семье кто-то умирает — пустите в этот процесс детей. Чем раньше ребенок это увидит, тем меньше его это травмирует. Когда 13-летнего мальчика не берут на похороны бабушки — не надо потом от него ждать, что он будет нормально относиться к своим постаревшим родителям. — К смерти надо приучать? — Ну как к жизни. Как к рождению. Нужно объяснять: если ты за бабушкой не ухаживаешь, тебе потом тоже никто не поможет. Нужно говорить об этом. Не должно быть запретных тем. Секс есть, и смерть есть, и говорить надо про все, и в каждом возрасте есть для этого свой словарь. Так вот, создание такой реальности, когда нормально жить до старости и умирать дома, начинается с посещения детьми больниц. Это полный абсурд — не пускать ребенка к бабушке, боясь каких-то привнесенных инфекций. Здоровая флора убивает больную флору. Не хлорка наш помощник, а здоровые люди. Хлорка убивает всю флору, а потом отделение насыщается той, которая там есть — синегнойкой и другими госпитальными инфекциями. И главный разносчик этой инфекции — белый халат. «Выездной врач должен получать больше, чем врач в стационаре» — Как же сделать так, чтобы человек получал паллиативную помощь дома? — Развивать выездные службы. Насыщать их персоналом. Визиты выездной службы домой к пациенту не должны поголовно заканчиваться словами: «Ой, как все плохо у вас, нужна госпитализация». Нет, дядя Ваня лежал дома, и ему важно лежать дома. А врач должен ходить каждый день к нему домой, снабжать расходными материалами, должен оставить родственникам круглосуточный телефон, куда можно звонить. Выездная бригада должна иметь возможность выезжать к пациенту ночью и в выходные дни. И родственникам необязательно вызывать скорую помощь к умирающему пациенту, потому что «скорая» увезет его в реанимацию, там его подключат к аппаратуре, и это мучительно, тяжело, человек умрет не дома, а в больнице. А еще для государства это дорого. Людям нужно, прежде всего, ощущение защищенности. Люди везут умирающую маму в больницу, потому что не верят, что дома уход из жизни может произойти достойно, с квалифицированной помощью. — Сейчас выездные службы работают? — При каждом хосписе и в ЦПМ есть своя выездная служба. Но пока там мало людей. С кадрами проблема, сложно привлекать в выездные службы специалистов, это ведь работа в одиночку, без поддержки. В одной квартире агрессивные соседи, в другой злая собака, а в третьей сами родственники смотрят на тебя, как на врага, и не верят, что ты пришел помочь. Я уверена, что мы это поменяем. Но пока еще на уровне государства и города недостаточно понимания, что выездной врач должен получать больше, чем врач в стационаре. И эта работа должна становиться престижной. Очень важно сейчас правильно о ней рассказывать. Здесь работают люди, которые мультипрофессиональны, универсальны, потому что это единственная сфера, в которой доктор может быть эффективным с любым пациентом — кардиологическим, онкологическим, психиатрическим, с пожилым или молодым. Огромное преимущество в том, что врач в этой сфере свою эффективность может чувствовать ежесекундно. Накормил пациента, снял боль, помог ему принять нужное положение,— это всегда победа, потому что человеку стало легче. Я не знаю благодарности более глубокой, чем слова родственников врачу: «Спасибо, мама умерла». Странно звучит, да? Очень легко благодарить за то, что родился ребенок или кого-то вылечили. А когда беда — трудно благодарить. И если врач получил эту обратную связь — значит, он вел себя правильно, он был рядом, он помог. — Часто благодарят? — Сейчас часто. Но есть у такой благодарности и обратная сторона. К нам поступила пациентка, которая неделю не спала. Жуткая одышка, метастазы в легкое, лежать не может, потому что задыхается, ноги отекшие невероятно. Родственники в страшном стрессе, уже даже не плачут, а, как роботы, отвечают на все вопросы. И это как раз одна из тех ситуаций, когда срочно надо госпитализировать пациента, чтобы и ему помочь, и родственников спасти. Наши специалисты сразу дают ей морфин, используют кислородный концентратор, делают массаж для ног, постепенно опускают изголовье кровати и поднимают ножной конец. Через четыре часа муж пациентки приходит в палату и начинает плакать, и благодарит всех — медсестер, врачей, санитарок. Потому что его жена лежит на кровати, спокойно дышит и спит. Еще один случай: приезжаю на работу, иду по двору, навстречу — мама и сын, у них папа на 6 этаже лежит. Сын делает попытку буквально встать на колени. Вот на такую благодарность «вестись» нельзя. За это мне стыдно. Через какие муки эти люди должны были пройти, чтобы вот так благодарить за то, что папа лежит в 4-местной палате, где не хватает персонала, не хватает хороших кроватей, где один туалет на этаже? Понимаете, если при таком низком сервисе люди так благодарят за то, что мы всего лишь сделали свою работу,— за то, что их папа вымыт, обезболен и спит — это ад. Нельзя до такого состояния доводить человека и семью, нельзя. Если бы у нас хватало врачей, если бы работали выездные службы, если бы вся паллиативная система работала, то вот таких тяжелых последствий для пациента и его семьи не было бы. «Где здесь христианская мораль?» — У каждого народа отношение к смерти сформировано на ментальном уровне. Вот у россиян это такая скрижаль, где написано, что смерть это всегда страдание и унижение, и лучше про это не думать раньше времени. А вы, напротив, предлагаете о смерти думать, говорить, а еще доказываете, что страдания и унижения быть не должно. Думаете, ментальность можно изменить? — «Российский менталитет» — это тот менталитет, который сформировался с приходом с советской власти. Советская власть отрицала смерть, как и любой проигрыш. Балет, космос это про нас, а болезнь, инвалидность, смерть — это где-то на острове Валаам или за высоким забором. И мы сейчас пожинаем плоды этой идеологии. Но у этого «российского менталитета» совсем короткая история. У нашего народа есть другой менталитет, более глубокий, и эти корни живые. Вы читаете Тургенева или Толстого и понимаете, что смерть считалась естественной частью жизни. И грязь, и страдания точно так же были отвратительны, и при хорошем раскладе их не было. А что такое хороший расклад? Наличие рядом семьи и земский доктор, который приходит домой в любое время дня и ночи. — А как же распространенное мнение о том, что страдание дается «за грехи» и очищает душу перед смертью? — Страдание в христианском ключе трактуется зачастую отдельными представителями церкви странно. Да, в христианской традиции страдание необходимо и через него приходит искупление. Но страдание может быть разным. Человек только тогда думает о прожитой жизни и своих ошибках, когда у него есть для этого силы. Нелеченая боль занимает все пространство мысли, жизни, личности — и от этой боли думать невозможно. Это не человек, это плоть, которой больно. И это не то страдание, которое в христианстве очищает. Оно дьявольски убивает и плоть, и душу, и все окружение этого человека. «Отмучился» — это жуткое слово. И родственники, которые после такой смерти спрашивают «Бог есть?» и «За что?» — это люди, потерянные для христианской морали. Но если вы убираете вот эту адскую боль, то страдание никуда не девается, потому что человек прощается с этим миром и уходит в неизведанное,— и этого страдания достаточно, но поверьте, оно оставляет место для мысли. «Даруй мне кончину мирную, безболезненную, непостыдную», эта молитва про то, что в смерти не должно быть боли, грязи и унижения. А еще давайте подумаем про милосердие к умирающему. Вот мы, все, кто его окружает, должны смотреть на его мучения и думать, что он «очищается»? Это же бред. Мы должны ему помочь, облегчить страдания, боль. Потому что это первое, что нужно паллиативному пациенту с болевым синдромом. Дальше мы можем проявлять милосердие по-разному — мелькать рядом, привлекать волонтера, священника, любимого футболиста или певца, можно быть ушами и сердцем умирающего, но ему это все не нужно, пока больно. Разве милосердно не обезболивать? Где здесь христианская мораль? Недавно мы говорили об этом с епископом Пантелеимоном (глава Синодального отдела по церковной благотворительности — “Ъ”). Я ему сказала: «Не знаю даже, у кого больше аудитории, у церкви или у Первого канала, вы мощный рупор, давайте вместе говорить о том, что боль нужно лечить». И он откликнулся, они собирают священнослужителей со всей страны. Я надеюсь, что у нас состоится там лекция о необходимости обезболивания и достойного ухода из жизни, и мы попросим транслировать это дальше. — Я как-то читала, как в какой-то западной клинике медсестра переодевала умершего человека и уважительно разговаривала с ним, как с живым. У нас такое возможно? — Да, это нормальная практика. И у нас в Первом московском хосписе есть уже медсестры и санитарки, которые работают с пациентом, пока его не увезла перевозка — помоют, переоденут, уложат. И в этом нет ничего особенного, они месяц ухаживали за этим человеком, привыкли к нему, общались с ним. Когда умирает близкий человек, родные продолжают говорить с ним. Ненормально — не говорить. И если где-то персонал или врач называет только что умершего человека «телом», это ненормально. Я давно хочу понять, где, в каких учебных заведениях выращивают циников, где и на каком этапе обычному человеку, который с уважением относится к другой личности, делают эту прививку цинизма? — Вы думаете, эмпатия может быть профессиональной? — Да, я верю, что милосердие, эмпатия могут быть профессиональными. Эмпатия состоит из ряда навыков: уметь слушать, уметь слышать, уметь реагировать на услышанное — то есть, понять, что вот здесь ты зовешь врача и просишь для пациента обезболивание, вот здесь звонишь родственникам и просишь прийти, а вот здесь — зовешь священника. Я помню смерть одной женщины здесь, в этом центре, когда я только пришла сюда работать. Я говорю медсестрам, что мы должны привести в порядок эту женщину, уложить ее в кровать, чтобы сын мог нормально с ней проститься. Если мы этого не сделаем, то его воображение всю жизнь будет рисовать ему картины ее смерти. Сотрудники мои удивились: «Как? Зачем? Мы никогда так не делаем». И я сделала все сама, но у них на глазах. Ни одному человеку я не разрешила выйти из комнаты. Я попросила принести подушку, простыню, одеяло. Пенку, салфетки, чтобы привести женщину в порядок. Они на меня смотрели, как на полного психа. У них было столько страха смерти и умершего человека, что это меня поразило. Я успела все сделать к приходу сына этой женщины — и я увидела, как он выдохнул с облегчением, потому что мама лежит в кровати, на подушке, чистая, умытая, укрытая. Я знаю, что этот случай произвел тогда сильное впечатление на сотрудников и спровоцировал первый поток увольнений. И хорошо, что это было на самом старте. Теперь наши сотрудники совсем другие. Они как будто расслабились. Можно любить пациента и после его смерти, и не надо надевать эту маску цинизма. — Вы считаете, у персонала не должно быть страха смерти? Страх смерти должен быть, это естественно, он сохраняет нашу возможность жить, но мертвые не кусаются. Должен быть страх смерти, а не страх мертвого человека. Бояться лучше живых. И очень важно, чтобы мы продолжали работать с пациентом до тех пор, пока он наш. А наш он до тех пор, пока находится под нашей крышей. Сейчас у нас в ЦПМ и в наших хосписах жесткое требование — пока родственники не простятся, не раздевать человека, не перекладывать на каталку, оставлять его в кровати. Это прописано в наших внутренних актах. — То есть, цинизм — это не защита психики? И даже работники моргов могут быть не циничными? — Люди, которые приезжают на перевозке в Первый московский хоспис, ведут себя там не так, как в других местах. Не хамят, не сплевывают, не матерятся. Они знают, что здесь не разрешают закидывать тело в машину. Даже они воспитываются. Но в других хосписах мы пока этого не добились. Я недавно была на проверке в одном хосписе и в это время приехала перевозка, и я видела, как они закидывают мешок в машину. Мешок падает со стуком на пол. И все это вижу не только я, а сотрудники и пациент, с которым волонтер гуляет на улице. И я смотрю на этого пациента и читаю на его лице мысль: «Скоро и меня вот так же бросят на пол, в черном мешке». И сотрудники хосписа тоже думают: «И меня когда-то вот так же швырнут на пол». Вот зачем, зачем так делать? Ну так просто сделать все по-человечески. Подвезти каталку, переложить человека на другую каталку в машине. Проявить минимум уважения к человеку, который тут лежит. Что касается моргов, то эта система пока не меняется, и для семей наших пациентов огромный стресс — сталкиваться с ней после смерти близкого. Поэтому в Приказе по организации паллиативной помощи департамента здравоохранения Москвы уже прописано, что в ЦПМ и в наших хосписах мы сами будем выдавать справку о смерти родственникам тех пациентов, которым не нужно проводить вскрытие. Для родственников паллиативного пациента это очень важно. Отчего он умер, они знают. Зачем им идти в морг за справкой и испытывать еще один стресс? Нужно беречь этих людей, они только что понесли утрату. По этой же причине мы настояли на том, чтобы московский Приказ разрешил выездной паллиативной бригаде остаться с умирающим пациентом у него дома, отменив все другие визиты. Чтобы семья не чувствовала себя брошенной, чтобы пациент уходил достойно, в сопровождении медика. Я очень рада, что мы нашли понимание в Департаменте здравоохранения, это огромное счастье. Тот опыт, который нам удается реализовать в Москве, потом можно распространять дальше.