«Мы оказались политическими идиотами»

В начале 1990-х интеллектуальная жизнь в России кипела — свободомыслие благоприятствовало распространению новых идей. Но почему мыслители перестроечного периода так быстро отказались от продвижения собственных концепций мироустройства, превратившись в обслуживающий персонал власти? Почему их интеллект сгодился лишь на то, чтобы рихтовать и обтачивать корявые политические конструкции? Этому и другим вопросам была посвящена дискуссия, состоявшаяся в стенах Института экономической политики при поддержке фонда Егора Гайдара. «Лента.ру» приводит наиболее интересные выдержки из выступлений президента Фонда эффективной политики Глеба Павловского и бывшего главного редактора газеты «Время новостей» Владимира Гуревича.

«Мы оказались политическими идиотами»
© ТАСС

Слуги двух господ

Павловский: 1990 год стал рубежным для участия интеллектуала в политике. Именно тогда, по моему субъективному впечатлению, произошел переход от интеллектуала-носителя какой-то концепции (общества, государства, будущего), готового ее обосновывать публично, к позиции интеллектуала при народном лидере. Примерно в середине года, между выборами в Верховный Совет РСФСР и осенью, когда Горбачев объединил все концепции реформ в одну, произошел странный переход.

Исчезли дебаты по вопросам теории общества и теории государства, причем в тот самый момент, когда они становились актуальными. Начались дебаты о лидере, о том, как он действует, кто ему мешает. Он становится субститутом теории и концепции. Если есть правильный лидер, то и концепции не нужно, он просто сам по себе правильно действует. После короткого замешательства между Горбачевым и Ельциным вперед выходит последний как носитель глубокого ума, истины и пути в некое будущее.

В это время произошло несколько важных для изменения позиции интеллигенции событий. Возникла российская идея, прошли выборы народных депутатов, несуществующей на самом деле РСФСР, и вдруг оказалось что ее нужно считать существующей. Это опять-таки не было никак осмыслено и обдумано интеллектуалами.

Обманчиво легкий распад Варшавского договора становится ложным подтверждением ненужности альтернативы как вовне, так и внутри страны. С этого времени исчезает мысль о ней. Ее заменяет мысль о власти — не о лидере в западном понимании этого слова, а о носителе, концентрате ее. И все споры сводятся к тому, нужно ли ему дать больше власти или меньше, причем государственная она или нет, тоже не обсуждается. Конечно, были ученые, которые об этом думали, но их не было в публичном поле.

Здесь наиболее ярко выступали сторонники идеи «больше власти президенту». Каждая проблема рассматривалась как проблема недостатка власти. Тогда и появляется присказка, постоянно повторявшаяся в 90-е годы: «пора бы власть употребить». И только зануда мог риторически вопрошать: «Что вы понимаете под властью?» С ним бы просто не стали разговаривать.

Тогда же экономические реформы и концепции рынка съежились до простой и понятной идеи «хозяина». Нужен хозяин и нужна власть — так почему бы не объединить все это? Власть должна быть у хозяина. И у него должно быть много власти. В публицистике того времени вы найдете массу таких рассуждений.

Но сперва эта идея становится концепцией союзного президента. Она становится основанием для того, чтобы убрать партийную, идеологическую идентичность. Весной 1990 года произошел размен позиции союзного президента на удаление из конституции роли КПСС, что считалось большим прорывом. Никто при этом не думал о проблеме управления реформами. Кто будет это делать? Ну, понятно кто — хозяин!

В этот период происходит интересный процесс. Публичный интеллектуал потерял внутренний интерес к независимости и превратился в человека при лидере, при определенной команде. С другой стороны, возник интерес к этим командам, потому что лидеру нужны оформители, разработчики, которые никогда не будут претендовать на ведущую роль.

Появляются связки лидер — команда. Первопроходцем здесь стал Григорий Явлинский. Еще летом 1990 года за него, как за видного жениха, шла борьба. Горбачев с Ельциным перетягивали Григория Алексеевича и нанесли ему тяжелую травму. Всю жизнь после этого он ждет восстановления этой ситуации, когда он будет в центре рынка интеллектуальных услуг как их продавец.

Было несколько коротких периодов, когда власть была в руках интеллигенции. Самый известный из них произошел в конце августа — начале сентября 1991 года. Надо было быть полными идиотами, чтобы упустить ее из рук. И мы были полными идиотами. Опять-таки надо было быть полными политическими идиотами, чтобы не использовать три месяца двоевластия Ельцина — Горбачева, не попытавшись взять максимум власти, используя противоречия между сторонами. Мы и здесь оказались политическими идиотами.

Восходит все это к диссидентской парадигме «неполитической политики влияния». Диссиденты на самом деле никогда не хотели взять власть, они всегда желали создать около нее некий модуль сильного влияния, чтобы без них решений не принималось. Это помешало возникновению в СССР и России того, что появилось во всех восточноевропейских странах без исключения, — политически мыслящей группы оппозиционной элиты.

Недолгий век интеллектуальной прессы

Гуревич: Эти процессы берут начало в 1980-х годах, тогда, когда можно было начинать говорить вслух. Активнейшим участником и организатором этого процесса был Егор Яковлев в газете «Московские новости». Он взломал барьер между людьми и информацией; памятью, историей и современностью. Сначала газета выпускалась ограниченным тиражом, потом ее с трудом через ЦК стали вывешивать на публичные стенды. И у этих стендов год от года росла огромная аудитория — у каждого всегда стояло человек 20.

Газета «Аргументы и факты» выходила непревзойденным тиражом — 35 миллионов экземпляров. Толстые литературные журналы имели тиражи в сотни тысяч, некоторые подходили к миллиону экземпляров.

Было два канала распространения идей: печатная пресса и публичная аудитория. Одними из самых крупных фигур того времени были экономисты. Сейчас фамилии их забыты — например, Василий Селюнин или Николай Шмелев. Представьте себе огромную аудиторию, заполненную как стадион, — и это были тоже интеллектуальные площадки, на которых выступали самые разные люди. Там сидела не только интеллигенция — кто угодно. Были там и сумасшедшие, и реакционеры, но в основном аудитория была очень благожелательной.

Этот этап интеллектуального бульона продолжался несколько лет, но в 1990-х постепенно все пошло на спад. Появился рынок с другими законами. Газеты и другие издания стали заботиться о собственном выживании. «Московские новости», критиковавшие государство, дотировались и финансировались из госбюджета. С начала 1990-х эти дотации стали падать, в частности, потому, что у государства не было денег. Переход на рыночные рельсы многие издания не выдержали, а многие, наоборот, воспарили. Произошла неизбежная трагедия — пресса разделилась не реакционную и либеральную. Она металась между двумя ведущими олигархическими группами и на этом очень сильно потеряла.

Существовала определенная советская структура средств массовой информации. Она была уникальна, поскольку восходила еще к старой дореволюционной, когда выходил толстый журнал, а к нему в связке шла газета с рассуждениями. Не было базового опорного цикла интеллектуальных дебатов, которые немыслимы без связки «интеллектуальный ежемесячник — интеллектуальный двухнедельник — интеллектуальный еженедельник».

Конструкция быстро обрушилась. Хотя появился, например, феномен «Независимой газеты» — любимого интеллигенцией издания с рассуждениями и ее черного двойника, газеты «Завтра». Но это не могло заменить нормальный цикл, а все попытки создать интеллектуальный еженедельник проваливались даже при больших инвестициях.

Обслуживающая команда

Павловский: Где исчезает независимость интеллектуала и формируется странная связка власти и обслуживающей ее интеллектуальной команды? Безусловно, она уже существовала в 1990 году в виде консультационного совета при Борисе Ельцине.

Отбор людей туда происходил по знакомству. Как я отбирал людей в программу Сороса «Гражданское общество»? Тех, кого я знал по неформальному движению, например Толик Чубайс, леонтьевский кружок. Конечно, был отсев сверху, тех, кто недостаточно был восторжен по отношению к центру, хозяину.

В общем, я думаю, что связка эта возникает с того момента, когда интеллектуал уже не может сказать, что у него есть что-то, кроме способности разработать решение, которое ему закажут. Когда он приходит не с концепцией, не с позицией, а с предложением «я сделаю то, что надо». Все это возникает во время смуты, а где смута — там рынок. Смута здесь — иносказание, место большого количества сделок без гарантий исполнения. Какие были замечательные вещи в Ленинграде, в отличие от Москвы! Там существовал симбиоз демократов с местным партийным аппаратом, и Толик [Чубайс] взаимодействовал с ним еще до Ельцина.

В течение 1990-1991 годов (и окончательно это было заполировано тандемом Ельцин — Гайдар) складывается следующая ситуация: хозяин как босс занимается политикой, а мы при нем занимаемся всем, кроме нее. Позиционирование кабинета Гайдара было именно таким: «мы не занимаемся политикой, реформы — вне политики».

А если реформы вне политики и вне дебатов, то конфликт вокруг них — это конфликт сатаны с богом. Поэтому здесь уже возникает табуирование некоторых достаточно радикальных тем. Скажется это несколько позже, уже в 90-е годы. Скажем, в рабочем центре экономических реформ в 1992 году обсуждали вопрос о том, как проводить реформы так, чтобы население не мешало. Оно рассматривалось не как политический субъект, а как опекаемый объект, объект попечения. «У нас есть правильная идея, и вопрос состоит в том, как с технологической точки зрения ее правильно провести в жизнь».

В те годы я был врагом «всего светлого», врагом Бориса Николаевича, публичным. А в центре я с удовольствием участвовал в дискуссиях, потому что мне нравилась техническая постановка вопроса, технологизация политики.

Призрак радикализма

Российские интеллектуалы, в отличие от восточноевропейских, не хотели брать власть. Стремление выдвинуть другую фигуру и действовать за ее спиной возникает в конце 1989 года, и я наблюдал это вблизи в руководстве межрегиональной группы. Они искали фигуру, которая была бы компромиссной с их точки зрения — и очень странно, что Ельцин казался им такой фигурой.

Они считали радикалами Солженицина и Буковского и очень боялись, что те вернутся в страну и устроят тут охоту на ведьм. В Питере таковыми считались Петр Филиппов и следователь Иванов, и Собчака двигали, чтобы отрезать радикалов от власти.

Такого не было не только в Чехии, но даже в Болгарии. Да и диссидентства там практически не было — болгарским президентом стал Желю Митев Желев, чуть ли не единственный диссидент на всю страну.

Гуревич: Разгадка, на мой взгляд, достаточно простая. В этих странах тоталитарный советский период был очень коротким. За этот срок память не была стерта, и инстинкты к свободолюбию и интеллектуальным размышлениям сохранились. Эти люди вживую помнили традиции досоветского периода и с этой памятью вошли в интеллектуальную дискуссию нового времени, возглавили ее. Поэтому когда пространство идей освободилось, оно заполнилось легче и быстрее. Здесь публичные интеллектуалы легко включались в политическую систему, которую одновременно изменяли. Переход из интеллигенции во власть был более легким.

В России людей, которые помнили досоветский период, просто не было. К тому же надо понимать, что для интеллектуала по-настоящему очень непростая задача — дойти до людей, с которыми он общается. Я, например, будучи тогда редактором отдела экономики в «Московских новостях», первую пару лет бил своих журналистов по рукам за то, что они писали о дефиците бюджета. Читатели не понимали, что это, а как писать об экономике более простыми словами — мы еще не знали.

Так и для Егора Гайдара и его поколения было очень непросто найти язык, с помощью которого они могли бы общаться с широкой аудиторией. Отсутствие его — едва ли не половина причины провала. Наш «птичий язык» понимали сотни, тысячи, может быть, миллион человек, но этого было недостаточно. Мы понимали, что не сможем ничего объяснить, а значит — проиграем. В какой-то степени так и произошло. Может быть, это было предопределено, поскольку переход от плановой экономики к рыночной был резким, и никто к этому новому языку не был готов.